Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
 
 
ru | eng | de
Сергей Хоружий. Владимир Бибихин.
1.

[ВВОДНОЕ СЛОВО К ПУБЛИКАЦИИ В «ВОПРОСАХ ФИЛОСОФИИ», 2005 г.]

Каким мыслителем был Владимир Бибихин - над этим станут думать и начнут это понимать лишь теперь. Пока он жил, современники не удосужились, не смогли узреть даже просто - масштаб фигуры: единственный знак, которым они отметили его присутствие среди них, - премия «Малый Букер». Но не только нынешний прогресс одичания виною тому. Такой фигуры, мысли с таким складом, голоса с такой интонацией - еще не бывало прежде. Явление подлинного творчества - а лучше просто, явление подлинного - непривычно, принимаемо с недоверием. Как писал Бибихин, античность хорошо знала, что в осуществление события входит узнавание, опознание. Поэтому событие Бибихина еще имеет осуществиться.

О личном здесь говорить не место. В философии же, в отечественной культуре событие Бибихина многомерно, нелегко обозримо, еще труднее оцениваемо; в него будут вглядываться и дорастать до него. Одна часть его измерений - в стихии Языка. Здесь дарования философа были огромны; А.А.Зализняк, сам полиглот и один из крупнейших лингвистов, с истинным восторгом рассказывал мне, как в свое время Бибихин занимался у него санскритом. Его диссертация посвящена была языку и мифологии Вед; тяготея к концептуальным проблемам, его работы всегда обнаруживали и полное владение конкретным лингвистическим материалом и аппаратом. Исследования феноменов языка неуклонно влекли прирожденного философа дальше, к рефлексии, и не только лингвистической. «Не подобрались ли мы нечаянно через историю языка к тому, что такое философия?» - прочтем мы в первой книге Бибихина, «Язык философии» (1993). Ответ уже ясен.

Работу в лингвистике продолжают труды в филологии. Важная часть события Бибихина - его переводы; но само это слово тут едва ли достаточно. Занимаясь творениями античных, средневековых, новейших современных авторов, он не столько «делает перевод с комментарием и статьей», сколько переносит, транслирует, вселяет культурное событие в его цельности, с его атмосферой, его создателем, в отечественный культурный контекст. Так благодаря ему, чрез него в нашей культуре начали жить существеннейшие книги и люди - «Новые духовные беседы» преп. Макария Египетского и «Триады» св. Григория Паламы, трактаты Николая Кузанского и проза Петрарки, «Бытие и время» и немало других текстов Хайдеггера, труды Дильтея и Витгенштейна, Ханны Арендт, Жака Деррида и еще многих. Они из самых разных эпох, культур - что общего у них всех? Единственно - их крестный отец в русской культуре. Владимир Бибихин.

Объем и размах этого культурного делания поразительны; но им не уступят по значению плоды деятельности философа еще на одном поприще: среди студенчества философского факультета МГУ Бибихина называли «любимым философом Московского Университета». Ни много ни мало - 19 (!) оригинальных философских курсов было им создано и прочтено.

Как прочтено - пишет одна из слушательниц: «Мы выходили из аудитории загипнотизированные созерцанием живой, трепещущей мысли. Жизнь превращалась вдруг в бытие и полнилась смыслом». Вплоть до последних недель жизни, уже тяжело больной, он всходил на кафедру, и нет сомнений, что это жертвенное служение оставит сильный и нестирающийся след.

И все же главное в событии Бибихина - не здесь. Нашим современником был мыслитель. Покуда непонятый мыслитель: мы не знаем для него «направления», рубрики, ячейки. Безнадежно и подбирать их. Всю жизнь он сам определял себе и место, и спутников. Спутником был Хайдеггер, был и абсолютно другой, Витгенштейн. Ему принадлежал мир, и он избирал их из мира, и никогда не думал участнять мир до «направления». Но это не было из гордыни, человекобожия: ему был правда необходим мир, было необходимо быть миром: чтобы не предать Бога, чтобы держать себя тем, через что мог бы сказаться Бог. Он сказал мне это в нашем последнем разговоре в жизни.

2005


2.

ФИЛОСОФ ВЛАДИМИР БИБИХИН В ЕГО ПИСЬМАХ

У Владимира Вениаминовича Бибихина стихия слова и искусство письма едва ли не сливались друг с другом. Это про него сказано: говорит как пишет. С равным правом было бы можно сказать: пишет как говорит. Я бы даже, пожалуй, предположил, что писать ему было несколько легче: живущие в памяти сцены с В.В. разговаривающим создают впечатление, что каждое слово в его речи выпускается им на свет отдельно и с известной задержкой, будто проходит на выходе техконтроль - так что устная речь его - дискретный процесс; меж тем как речь письменная льется непрерывно, стройно и складно, и не просто литературно, а мастерски, всегда с чувством стиля и живой интонацией. Разумеется, это - редкая особенность и способность, свидетельство филологической одаренности; и она имеет прямое отношение к этой небольшой публикации, впервые знакомящей русского читателя с эпистолярным наследием нашего выдающегося современника.

Стоит напомнить: в последние десятилетия советского режима эпистолярная культура русского общества почти умерла. При тоталитаризме люди боялись доверять письму свои мысли; и если в позднесоветский период они стали бояться заметно меньше, то зато и мыслей - а равно и культуры их выражения - к этому времени у них стало тоже заметно меньше. В.В. был несомненным и ярким исключением из общего правила эпистолярной одичалости; но, к сожалению, я - не был. Точнее, в раннюю пору нашего знакомства - а это уж лет сорок назад, помилуй Бог! - боялся-то я по молодости лет мало, но выражал свои мысли с большой натугой, особенно на письме, и письма со сколь-нибудь заметным умственным содержанием чрезвычайно редко выходили из-под пера моего. Меж тем, знакомство довольно быстро сделалось обоюдно-заинтересованным и достаточно близким, и В.В., коль скоро это было естественно для него, время от времени писал мне (но почти никогда письма не посылал почтою, а передавал с кем-нибудь или как-нибудь). Я писал много реже, больше высказывался в долгих телефонных разговорах, которые у нас случались. Так шло до самой эпохи электронной почты, изменившей многие стереотипы и паттерны общения. В эти последние годы наш эпистолярный обмен наконец стал честным с моей стороны обменом, равночисленным. Но - другие дни, другие гнезда... - мы почти уже не писали друг другу длинных писем с философскими рассужденьями.

Еще не знаю, сколько писем его сохранилось среди моих бумаг. Публикуемые отрывки - часть тех, что были выбраны мною для чтения на Вечере его памяти в Доме Лосева, в двухлетнюю годовщину его кончины. Работа над эпистолярным наследием большого русского мыслителя еще впереди.


Без даты [Осень 1977 г.]

... [Н]е могу Вам передать, какой трудной и даже неприступной мне кажется задача русского предисловия к Паламе   [ 1 ]  . Я уверен, что человек, взявшийся за нее, должен ночами просыпаться от ужаса и тревоги неведомой. Главное - проблема оценки, которую Ио. М[ейендор]ф в основном обошел. То есть о величине и даже величии говорилось, тут нет спора, но Палама допускает столько толкований, что если не сказать, например, что он стоит в традиции какого-нибудь «библейского понимания человека», мы его оставим беззащитным, - а если сказать так, то все нерешенные вопросы православного богословия уже свалились на нашу голову. Есть еще опасность - этому способствует полемический стиль - что его будут понимать в каком-нибудь жестком и нетерпимом смысле. Наконец, те, кто пишет русское предисловие, должны «взять на себя ответственность за него» (против обвинений, жестоких и едких, и не только западных, - один П.Минин   [ 2 ]   чего стоит), как говорится, причем безусловно, как именно за своего, чтобы он не остался сиротой. Но как это сделать? Ведь не заявить же, например, что Чаадаев или Флоренский выросли в той же традиции - это будет слишком рискованно.

Мне кажется, надо сначала подчеркнуть, в какой, сущности, пустыне сложился Палама. Может быть, процитировать Карсавина, что богословская мысль к этому времени давно уже разве что только не умерла, «… с одной стороны, сосредоточилась в себе, уйдя в созерцательную тишину келий и пустынь (а, впрочем, была ли таковая, не идиллия ли это, не было ли и там суеты?); с другой - она оставалась действительным основанием жизни и знания для самого мира»   [ 3 ]   (но и здесь двусмысленность: жизни - да, знания - как сказать, если все таилось где-то в подсознании). Указав на это обнищание и разорение Византии, провести невольную параллель с нашим состоянием. Сказать о тепле молчаливого православия, которое таилось под внешним оскудением (упомянуть, например, что для посольства к папе не нашлось никого лучше того же Варлаама   [ 4 ]  , потому что патриарх и епископы не были горазды говорить). То есть подвести к тому, что Палама не вещает от изобилия всезнания, а наоборот, очень понимает и слабость защищаемых монахов, и свою собственную, но не может молчать, когда делается попытка ликвидировать теплицу православной веры. Можно ли при этом в полный голос заговаривать о платонизме, рационализме и т.д.? Как бы не подвести здесь Паламу, который в тонких философских вопросах не так уж страшно компетентен. Может быть, достаточно настаивать на его праве самым резким образом отталкиваться и противиться попыткам разместить действительность в перспективе, удалить мир в перспективу знания, а человека - в субъект. Палама настаивал на близости, интимности Бога. Я помню, Левитин-Краснов   [ 5 ]   говорил, что главная черта русской мистики - интимность обращения с Богом, святыми. Можно сказать в конце, что не разгаданные, не завершенные задатки восточной веры - Ваша идея - все еще ждут своего развертывания; еще раз подчеркнуть, что у Паламы нет философских ответов, только сокровище веры.

[...] Что Вы думаете о заглавии «Краткие сведения о житии и мысли св. Григория Паламы»?

Ваш В.


Зосимова пустынь, 4.7.1995

[...] Как мне было бы нужно знать твои впечатления от Рима   [ 6 ]  . [...] Как раз в день той вашей встречи мне, может быть телепатически, стало как-то особенно ясно что спор внутри христианства (исихастский как эпизод другого, тысячелетнего) это способ существования истины, т.е. «экуменизм» недоразумение или хуже, так же как «уния» или, наоборот, ожесточение в самоправедности. Лучше ясное сознание обреченности на спор, полярности (чреватой, позитивной) самого христианского пространства - обещания ах какого будущего. Но это, может быть, мои провинциальные впечатления, и вдруг ты был бы расположен мне даже что-нибудь об Риме написать. - Зосимова пустынь, центр имяславия, куда часто ездил Лосев, поздно уже разгромленный, в полутора километрах от нас, т.е. это вообще ближайший ориентир к нам с историческим и человеческим именем, и хотя место основательно разгромлено, я постоянно чувствую его близость. На удивление я могу печатать (как сейчас, на третьем этаже, под треугольным большим косым окошком, из которого можно смотреть и вертикально вверх, но которое я задумал и сделал так, чтобы сам оставался невидим ниоткуда) спокойно и много, как никогда, и закончить «Бытие и время» до конца сентября, когда я похоже поеду в Фрейбург, как бы уже неизбежно. Эта работа меня захватывает все больше, дикая простота, сырость, детскость Хайдеггера открываются все больше. Философия в России приросла не к тому месту, к голове, а в Германии к брюху, и я смело восстанавливаю равновесие, возвращаясь одновременно к переводческим принципам Кирилла и Мефодия. [...] [В]се свои публикации я отложил ради «Бытия и времени», мне нравится этот большой кирпич [.] Ах на всё судьба. - В Германию поехать похоже тоже судьба, предложения сразу трех видов, и это явно нужно для моего отрезвления. Я даже и не подумаю там говорить ни о чем «русском», мне это будет противно как в Париже, и значит у меня будет немота и амехания хуже чем в Париже, туда мне и дорога. В Париже я был шокирован плотностью и неприступностью пространства, пусть временно пустующего, мысли и языка, автономных, так сказать, совсем других чем наши. То же в Германии. Роман   [ 7 ]   задумчиво осмысливает ту правду, что червяк прочнее и надежнее трактора. Еще прочнее, надежнее и нерушимее дух, это такой дикий зверь в берлоге, что к нему не подступишься, и он на каждом месте размахивается без оглядки, слепо. Международная иллюзия, ООНизированный усредненный интеллект - только пыль, сор, раздуваемый ветром, в настоящей загранице узнаешь свое, только надежно защищенное другостью. Ты все это знаешь. [.]


Зосимова пустынь, 10.7.1995

[...] однажды в полусне даже почувствовал себя немцем; воздухом Германии, накатывающимся, цепким и грозным, я напитываюсь теперь, как и новой немотой, о которой я тебе писал. Россия и Германия совсем рядом, мистически почти одно, и в своем переводе я буквально проваливаюсь, в первое мгновение с испугом, потом с согласным узнаванием, в сходство, да что там, в одинаковость языков. Как бы то, чего не договорила Россия, выговорила Германия, и наоборот. Мне кажется, что и мое незнание немецкого теперь не помеха: поймут и так, без слов, что надо понять. [.]
Я решил издать «Бытие и время» без предисловия и примечаний, без фамилии переводчика, сохраняя нумерацию страниц оригинала, в строгом, как я тебе уже говорил, «буквализме» перевода, чтобы видя русский можно было без труда восстановить немецкий. [...]


Зосимова пустынь, 4.8.1995

[...] Спросим: есть ли у человечества возможность, способность, сила, дар, надежда, перспектива даже еще и в теперешнем положении, когда земля готова (если кто-нибудь сказал бы: вполне готова, я бы прислушался и не стал сразу протестовать) к новому потопу, возможно огненному, спастись, не в смысле переселения в подземные бункера или на луну или на другие планеты, а в том смысле, в каком Хайдеггер за Гельдерлином говорит о спасении   [ 8 ]  ? Отвечать можно, по-моему, как раз с отчетливой, веселой однозначностью: сам перебор вариантов, подсчет сценариев, оценка ресурсов отдает чем-то недолжным или гадким; если хоть чего-то стоят наши упоминания, пусть редкие, имени Божия (пишу, так сказать, у подножия хоть и разоренного, но все-таки центра, до 1927 г., когда туда ездил Лосев, подмосковного имяславия), то конечно спасение открыто, и тысячу раз открыто, и обязательно. Теперь тогда второй вопрос: является ли шагом к этому спасению бионика (или можно подставить другое из этого ряда ИЛИ ИЗ ЛЮБОГО РЯДА, в том числе богословского)? С этим вопросом дело обстоит хуже чем с предыдущим. Если тот еще вполне правомерно можно задать, только рассусоливать ответ (как делают армии «глобалистов») подло, то во втором вопросе в самом уже подсовывается негодность, что-то вроде утренней вязкой лени, когда вместо вставания хочется досмотреть сон. Второй вопрос вырастает из уже въевшегося, давно привычного жеста искать шарить под рукой орудия или оружия, топора или спичек или тоже умственного приема.

Я говорю, что человечество фатально проигрывает в биологической стратегии из-за привычки опираться на орудие, от костра до богословского термина, пусть то даже термин «Бог». Всякое орудие всегда существует внутри софийной автоматики мира (космоса), всегда опирается на нее и всегда достигает цели (всегда же не той, которая была поставлена, а опять фатально ДРУГОЙ) только за счет использования сторон, выходов, аспектов этой автоматики (говорю «автомат» даже не в аристотелевском, а точнее в лейбницевском смысле, когда любая часть автомата тоже автомат и так до божественной бесконечности, «достаточного основания» всего: вообще Лейбниц стоит, неразгаданный, у начала Нового времени, его математики и техники, и указывает на совершенно другой путь, которым все могло - может - пойти). Всякое орудие всегда СУЖЕНИЕ, огрубление, срыв Софии, как молоток огрубление кулака и костер только символ духовного пожара и озарения, молнии (о Флоренском я все время помню, но и он увлекся орудием, как его символизм орудование софийным автоматом, чье отличие от компьютера в отсутствии кнопок; Флоренский кнопки искал и находил, но автомат при этом терял, в руках у него оказывался компьютер такого рода, к которому возможно придет бионика).

Отношение к автомату, из-за загубленности этого слова поддельным новоевропейским автоматом приходится добавлять к автомату Софии. Еще для ясности можно добавить - мировой или божественной, это не поиски на нем кнопок или параллельное конструирование скажем искусственной клетки, а то что Пифагор, и потом ранние учители Церкви, и потом философская поэзия Данте назвали фило-софией, миром (этимологически филия - мир) с Софией; Данте переводит фило-софия amoroso uso di sapienza   [ 9 ]  . Дальше я скажу коротко, потому что вроде бы где-то уже подробнее говорил: у Пифагора уже не спросишь, что такое фило-софия, но намеком можно считать открытие им несоизмеримости. София (автомат мира) несоизмерима самому измерению или исчислению, планированию, целеполаганию, вокруг которых орудие (до бионики). К этой несоизмеримости я склонен относиться очень серьезно, она начинается рано, проходит через все и никогда не кончается, обманута быть не может. Планк, Бор, Гейзенберг, Шредингер очень красиво показали, как наука может и наверное должна, раз она это начала в дифференциальном исчислении, обходить несоизмеримость, СТРОИТЬ СИСТЕМУ, КОТОРАЯ, ОБОЙДЯ НЕСОИЗМЕРИМОСТЬ, ОБЕСПЕЧИЛА БЫ ВОЗМОЖНОСТЬ И ДАЛЬШЕ СТРОИТЬ БОЛЕЕ ТОНКИЕ ОРУДИЯ. На этом пути встречи с несоизмеримостью еще будут у науки - ВСТРЕЧИ КАК БЫ ЗАНОВО, КАК БУДТО ТОЙ РАННЕЙ ПИФАГОРОВОЙ И ПАРМЕНИДОВОЙ ВСТРЕЧИ С СОФИЕЙ И НЕ БЫЛО. После этого говори, что я заостряю и люблю крайности. Наука и философия совсем рядом, более близких и нет, они в каком-то смысле совсем одно, и они же соседствуют как слепо- и глухо-немые. В этом есть загадка, прямое присутствие среди нас все той же Софии, поэтому я лучше буду упрямо повторять то, что теперь вроде бы все-таки уже ясно: все человечество со своим пристрастием к орудиям проигрывает, страшно и гадко сказать, крысе, которую я вчера видел спокойно сидящей в коридоре университета между сберегательной кассой и большой книжной торговлей. Я крысу боюсь, крысу надо уничтожить, человечество с его искусством и культурой прекраснее, но крыса сюда пришла как раз из-за меня и ради меня, показать мне то, что я не хочу замечать, любя красивое: крысиное. Крыса мне напомнит, что я и заметить не успел, как красивое стало для меня тоже орудием своеобразного улаживания, устраивания самого себя. София еще несоизмеримее с моими конструктами чем крыса. [...]

Публикация С. С. Хоружего
Сноски
Copyright © Bibikhin Все права защищены
Наверх
array(2) {
  ["ruID"]=>
  int(1)
  ["img_load"]=>
  string(0) ""
}