Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
 
 
ru | eng | de
Франческо Петрарка. Слово, читанное знаменитым поэтом Франциском Петраркой Флорентийским в Риме на Капитолии во время его венчания лавровым венцом.
Перевод впервые опубликован в книге: Ф. Петрарка, Эстетические фрагменты. М., 1982. Вошел в книгу: Ф. Петрарка, Письма (СПб.: Наука, 2004). Настоящая публикация — последняя редакция перевода.
[от переводчика]

Историю поэтического венчания Петрарки см. в Повседн. IV 4–8; о том же говорится в его стихотворном письме к Джованни Баррили (ок. 1300–1355), который должен был возглавить церемонию от имени короля Роберта, но не смог добраться до Рима, попав в засаду герников у Ананьи:

«...Та же Фортуна, своей безнаказанно пользуясь властью,
Козни плела мне еще и другие: Медведь благородный [Орсо Ангиллара],
Почестей зодчий моих, был нежданно задержан в дороге.
Вот уж три дня оставалось, как срок полномочий сената —
Власти смиренной его, что когда-то пределов не знала, —
Должен истечь был. Господь воспротивился козням враждебным,
Выпрямил путь, и Медведь появился внезапно под самый
Времени крайний предел у ворот необъятного Рима.
Ты бы при входе его повстречал; ему быть обещал ты
Спутником и вожаком. Но судьба воспретила; не смог ты.
Мучусь, терзаюсь; гонец, чтоб обследовал все перепутья,
Послан; но он, изустав от блужданий по тучной Кампанье,
В Рим возвратился ни с чем и всякую отнял надежду.
День уж последний пришел, и до завтра нам ждать невозможно
Было; подстегивал час окончанья годичного срока.
Граф благородный меня поспешить уговаривал тоже,
Сам омрачен от забот, своим действием смелым рожденных.
Только тогда — знаешь нрав мой — я сдался. И, созваны вскоре,
Сходятся Рима вожди; Капитолия древнее зданье
Радостным полнится гулом; ты счел бы, что стены и крыши
Старые тоже ликуют; вот трубы запели; на площадь
Валит толпою народ и, охочий до зрелищ, теснится
Шумно. И кажется мне, что от чувства счастливого к горлу
Ком подступил у друзей, и сдавило волнением груди.
Я поднимаюсь. Звон труб прекратился, и говор умолкнул.
Строчка Марона на ум мне внезапно пришла и началом
Речи явилась моей; да недолго и речь продолжалась:
Не рассуждают певцы, и нельзя невозбранно законы
Муз неземных нарушать; на недолгое время с киррейских
Вниз совлекая вершин, я заставил в толпе среди шума
Их городского пробыть. И уже наш Медведь златоустый
Следом за мной говорит, в заключенье дельфийскою ветвью
Голову мне украшая, под рукоплесканья квиритов.
После Стефан — из мужей, что вскормил ныне Рим, величайший —
При одобрении всех награждает меня похвалою
Щедрой; румянцем лицо загорелось, и душу стеснил мне
Стыд: недостойную грудь тяготили все почести грузом.
Но и ласкали ее. В самом деле, король сицилийский
Славы причиной, не я. Что во мне? И, однако, высокой оценки
Он удостоил меня! В этот праздничный день королевской
Мантией был я укрыт благородной, великолепной,
О господине своем, о любви его к нам говорившей:
Снявши с плеча своего, государь, государей светило,
Другу лишь мог ее дать. И одной этой чести хватало,
Чтоб вдохновенья уму и пленительной силы словесной
Речи придать: пред собой, мне казалось, вождя красноречья
Вижу воочию я с его ясным и царственным ликом;
Ведь поначалу его эта самая ткань облекала.
Всё от него: мой порыв, безграничная вера, надежда.
Словно присутствуя сам, мне помог он. С ним вместе с трибуны
Сходим в конце торжества и к преддверию храма
Петрова движемся; там у святых алтарей мой венец повисает:
Радуют Бога начатки. Скажу пред его образами:
Только тебя средь всего торжества мои взоры искали,
Друже, и мысленно я без конца тебя звал и молился;
В памяти сердца, однако, меня драгоценный твой образ
Не оставлял».

(Метрические письма II 1)


В последней песне петрарковской «Африки» спутник Сципиона поэт Энний в ночном видении просит Гомера рассказать о каком-то угадываемом им, Эннием, юноше, который сидит в «сокрытой долине» среди молодого лавра, «ветвью зеленой власа препоясать готовится в мыслях» и «сердечною думой что-то высокое очень и славное перебирает». Следует ответ Гомера:

«Юношу я узнаю из позднего племени внуков,
Что при скончанье времен породит италийская область...
Муз, отлетевших давно, он в последний момент своей песней
Вновь созовет и сестер восстановит в их древнем величье
На Геликоне, пускай вкруг бушуют свирепые бури.
Имя ему — Франциск; словно дом из камней, воедино
Он соберет все деянья великие, коим свидетель
Был ты, — испанскую брань, труды ливийских походов,
Всю Сципиаду твою, — и поэмы названием станет:
„Африка”. Сколько ему в дарованье свое будет веры
Нужно, и жажды похвал! В запоздалом триумфе не сразу
Он наконец на ваш Капитолий взойдет, и ни косность
Мира его не смутит, ни толпа, что тщетою своею
Будет пьяна. Нет, главу пронесет он, расцветшую лавром
Славным, и будет его провожать одобренье Сената.
Вот отчего эта страсть, отчего тяготение к лавру.
Он ведь и ныне уже Аполлоново дерево любит
Больше других; уж сплетать молодые он учится ветви,
Носит гирлянды; его уж ласкают предчувствия славы.
Риму дряхлеющему он в то время настолько же станет
Дорог, насколько вдове пожилой, изошедшей слезами
В плаче по смерти детей, ребенок ее запоздалый
Дорог, негаданный плод давно уж бесплодной утробы.
Долгие тысячу лет ничего не видавший такого,
Радостный, будет взирать с благосклонностью он на поэта,
Что, свои лавры приняв, ранней жертвой у храма их сложит,
Перед святым алтарем водрузивши свое приношенье.
Он один примирит с флорентийскою порослью бурной,
Вечный город, тебя; с той поры сожалеть перестанешь,
Что над бурливой волной основал ты в Этрурии крепость».
(«Африка» IX 222–256)


В 1348–1350 гг. (а может быть, и раньше) Петрарка заключает некоторые письма формулой «Твой Франциск, прежде заслуг увенчанный незрелыми лаврами». Диплом лауреата делал его почетным гражданином Рима, давал право (не использованное им) преподавать «свободные искусства». Включая письма в «Книгу о делах повседневных», он, однако, снимает эту подпись, а позже его упоминания о капитолийском торжестве становятся очень редкими и ироническими. «Слово на Капитолии» не относится к произведениям, которые систематически дорабатывались; оно дошло до нас в форме средневековой публичной речи, больше нигде у Петрарки не встречающейся.


1.

Но меня влечет по пустынным Парнаса крутизнам
Сладостная Любовь  [ 1 ]  .

«Георгики», книга третья.


Сегодня, о высокие и досточтимые мужи, мне должно поступать, как пристало поэту, оттого я почерпнул свою тему не из иного источника, как из писаний поэтов. По той же причине отбрасывая сейчас те подробнейшие разграничения, какими обычно занимаются в своих выступлениях богословы, но, воззвав к божьему благорасположению, ради стяжания которого при всём стремлении к немногословию считаю невозможным опустить приветствие преславной Богородице, я как можно короче изложу всё прочее. «Радуйся, благодатная Мария, Господь с тобою; благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего Иисус. Святая Мария, матерь Божия, молись за нас, грешных, ныне и в час смерти нашей, аминь».


2.

Но меня влечет по пустынным Парнаса крутизнам
Сладостная любовь.


Слова эти написаны славнейшим из всех и величайшим поэтом в третьей книге его «Георгик». Первая их часть указывает на немалую трудность моего предприятия; другая напоминает о недюжинном горении захваченного им духа. Первое явствует из выражений «меня... по пустынным Парнаса крутизнам», где надлежит отметить «Парнас», «крутизны» и «пустынные», второе — из «влечет сладостная любовь», где требуют внимания «любовь», и «сладостная любовь», и «любовь, способная увлекать». Несомненно, связь здесь логична и одно зависит от другого: всякий, кто жаждет восходить по пустынным крутизнам Парнаса, тем самым должен любить то, чего жаждет; всякий, кто любит такое восхождение, как следствие явно лучше подготовлен к занятию, которое возлюбил душой, поскольку занятия без любви, без сильной внутренней увлеченности и некоего душевного упоения желанных плодов не приносят, как можно заключить из перипатетического суждения, великолепно разобранного Цицероном в четвертой книге «Тускулан» и как явствует из его определения «занятий» (Studium), которые суть именно «постоянная и сильная, не без наслаждения, увлеченность, направленная на какой-либо предмет, как-то философия, поэзия» и прочие искусства; это определение он помещает в первой книге «Об изобретении»  [ 2 ]  .

Итак, чтобы быть кратким, как я вам и обещал и как приличествует моему призванию, скажу, что первую трудность, а именно трудность моего предприятия, составляют в совокупности прежде всего три вещи: сама природа предмета; судьба, которая в отношении меня всегда неумолима, жестока и неблагоприятна этим занятиям; беда моего времени. По одному слову о каждом. Какова природная трудность моего предприятия, видно из того, что если в прочих искусствах к цели могут привести усилие и труд, в поэтическом искусстве не так: здесь ничего не сделать без какой-то неуловимой и божественно вселяющейся в душу певца и пророка силы. Поверьте не мне, а Цицерону, который, говоря о поэтах в своей речи в защиту Авла Лициния Архия, прибегает к следующим выражениям: «От просвещеннейших и мудрейших людей знаем: успех в прочих вещах зависит от изобретательности, обучения, искусства — поэта создает сама природа, пробуждают силы собственной души, питает некое божественное вдохновение, так что не зря и не без какого-то своего основания наш Энний называет поэтов святыми; поистине они предстают нам хранителями дара богов; так говорит Цицерон, и в своем упоминании «просвещеннейших людей» он, по-моему, имеет в виду Марка Варрона, безусловно мудрейшего из всех римлян, который, как считают, такое же точно суждение поместил в первой книге «О поэтах»  [ 3 ]  . Рассматривая эту трудность, сатирик говорит:

Нужен возвышенный ум, не смущенный заботой о крове,
Чтоб созерцать колесницы, коней боевых, олимпийцев
Лица и подлинный облик Эриннии, Турна смутившей  [ 4 ]  .


Имея в виду то же самое, Лукан воскликнул в девятой книге «Фарсалии»: «О священный, великий труд певцов!»  [ 5 ]   Не кажется ли вам, что природная трудность моего предприятия достаточно подтверждена надежными свидетелями? Она поистине такова, что человеческий труд не в силах ее преодолеть, при том что обо всех прочих делах правильно написано поэтом в первой книге «Георгик», что немилосердный труд всё побеждает. И, конечно, здесь берут начало те издевательства над людьми, бесполезно и бесследно до конца дней трудящимися в этой области, какие мы часто встречаем в книгах схоластической науки.

Это — о первом.


3.

Второе — а именно как неумолимо жестока была всегда ко мне фортуна, какими тяготами изводила она меня от самого отрочества, сколько я перенес от нее обид, — знает Всевышний, знают те, кто находился в дружеском общении со мной, но я от разговора об этом воздерживаюсь, чтобы не тратить праздничный день на мрачные речи. Как мешает поэтическим трудам неблагоприятная судьба, прекрасно известно всякому, кто ее испытал; понимая это, сатирик осмелился не о рядовых поэтах, а о самом отце поэтов Вергилии сказать: «Если б Вергилий слуги не имел и обители сносной, Фурия б змей своих всех, что торчат из волос, растеряла и ни о чём бы уже не стонал гулкий рог», и еще, в том же месте:

Но большого певца, не толпой вдохновленного пошлой,
Не обыденный вздор облекать привыкшего в метры,
Не чеканящего, как монету расхожую, вирши
(я не в силах его показать, только чувствую в сердце),
Дух создает, тревог не знающий, мелкую склоку
Отметающий, рощ поклонник, пьющий на воле
Из ключа Аонид; ведь не может же петь в пиерийских
Гротах и тирса касаться убитая горькой невзгодой
Бедность иль нищий без средств, что телесную денно и нощно
Терпит нужду  [ 6 ]  .


Это — о втором.


4.

О третьем скажу не больше того, что все мы понимаем и видим. Было некогда время, был век, более благоприятный для поэтов, когда к ним относились с величайшим почетом: сначала в Греции, потом в Италии, особенно под властью цезаря Августа, при котором цвели великие поэты Вергилий Марон, Овидий, Флакк и многие другие. Вспоминая о том времени, сатирик говорил:

Равной таланту давалась награда, и выгодно многим
Было себя изнурять, весь декабрь не притронувшись к чаше
  [ 7 ]  .

Теперь, однако, как вы видите, всё переменилось  [ 8 ]  . Дело явно и в доказательстве не нуждается, так что сейчас с полным правом можно сказать то, что говорил сатирик, уже тогда возненавидевший эту перемену времен:

Перья, несчастный, сломай; не веди всенощных сражений
В тесной каморке, где ты величавые песни слагаешь,
Чтобы венка из плюща стать достойным и статуи тощей.
Больше надежды уж нет; научился богач бережливый
Так же искусство ценить и так же им восторгаться,
Как ребятишки — птицей Юноны  [ 9 ]  . А возраст, пригодный
В море ходить, иль под шлемом, иль с тяжкой мотыгой, минует;
В душу крадется тоска; нудливая голая старость
Терпсихору свою и саму же себя ненавидит
  [ 10 ]  .

Это о третьем.


5.

Таковы три вещи, о которых я хотел сказать; из первых двух становится ясно, как круты склоны Парнаса, по которым мне надо подниматься; из третьей следует, насколько они пустынны. Кто-нибудь скажет тут: что ж это такое, дружище? Уж не собрался ли ты обновить обычай, который и сам по себе сопряжен с множеством трудностей и давно отменен течением времени, тем более что злая судьба ему противится? Откуда у тебя столько уверенности в себе, что ты хочешь украситься на римском Капитолии новым и непривычным венцом? Разве не видишь, за какое непомерное дело взялся: взбираться по пустынным крутизнам Парнаса в неприступную рощу муз?  [ 11 ]  

Вижу, уважаемые господа, вижу, римские граждане, всё, —

Но меня влечет по пустынным Парнаса крутизнам
Сладостная любовь,


как я говорил вначале, и сила этой любви во мне такова, что, кажется, благодаря ей все трудности, сколько их ни есть в моем настоящем предприятии, я или мог бы преодолеть, или уже преодолел. Отсюда вытекает в свой черед вторая из двух главных частей исходной темы  [ 12 ]  , коль скоро за словами о труде восхождения на пустынные крутизны Парнаса непосредственно следует упоминание о действующей причине  [ 13 ]  : «влечет сладостная любовь». Необходимо заметить, что как вышеназванная трудность, мы показали, вырастает словно из трех корней, так и душевное увлечение, победитель трудности, тоже вырастает из трех корней, где первый — величие всего государства, второй — украшение собственной славы, третий — поощрение чужого трудолюбия.


6.

Первое. Мне больно вспоминать, что когда-то в этом самом городе Риме — «столице мира», как говорит Цицерон  [ 14 ]  , — на этом же римском Капитолии, где мы сейчас находимся, столько великих певцов, достигнув вершины славного мастерства, получили заслуженные лавры и что теперь обычай этот не просто прерван, но заброшен, не просто заброшен, но стал предметом удивления, отмерев уже больше тысячи двухсот лет назад, — ведь после Папиния Стация, блестящего поэта, процветавшего во времена Домициана, мы не читаем уже ни о ком, удостоившемся той же прекрасной почести. Задетый этим, я хотел бы возобновить в давно уже стареющем Римском государстве, если Богу будет угодно, великолепный обычай его цветущей юности; и здесь — не ради пустой похвальбы, а ради истины — не умолчу о том, что, когда несколько месяцев назад меня наперерыв в одно и то же время приглашали в Рим от имени заседавшего тогда сената и некоторых известных римских патрициев, отчасти присутствующих, я вижу, в нашем собрании, и вместе в Париж от выдающегося ученого мужа Роберта, канцлера Парижского университета, и от многих блистающих там знаменитостей, чтобы вручить мне в их городе ту же почетную награду, я из-за нынешней славы того университета некоторое время колебался, однако в конце концов решил направиться всё-таки сюда, — по какой, скажите, причине, если не по названной Вергилием: «Верх одержала любовь к отечеству»?  [ 15 ]   Не стану отрицать и того, что на такое решение меня подвигло чувство любви и преданности к старым поэтам, несравненным талантам, которые творили в этом самом городе, здесь жили, здесь, наконец, похоронены. Блистательный Цицерон говорит во второй книге «О законах»: «Мне кажется, я знаю настоящую причину, почему ты всего охотней приезжаешь сюда и любишь это место», и продолжает: «Нас как-то неизъяснимо волнуют самые места, где лежат останки любимых нами или восхищающих нас людей. Недаром наши Афины влекут не столько великолепием строений и изысканным искусством древних, сколько памятью о великих людях — где каждый жил, где иногда сидел, где беседовал; и я старательно осматриваю еще их могилы»  [ 16 ]  . Это слова Цицерона; но и для меня тоже, признаться, здесь была не последняя причина приезда в Рим. Впрочем, какой бы ни была причина, верю, что сам приезд, по крайней мере благодаря новизне начинания, не пройдет бесследно для славы этого города, того, откуда я родом, и целой Италии. Вот что я сказал бы относительно первого.


7.

Относительно второго, а именно заботы о собственной славе, можно было бы сказать много разнообразных вещей, которые ради обещанной краткости опущу. Достаточно будет напомнить одно: стремление к славе присуще не только обычным, но и, больше всего, умудренным и выдающимся людям; вот почему много философов рассуждает о презрении к славе, однако никто или очень мало кто вправду ее презирает, что особенно явствует из их обычая вписывать свои имена в зачины тех самых книг, где они требуют презирать славу, как говорит Туллий в первой книге «Тускуланских вопросов»  [ 17 ]  . Он же, произнося речь перед Юлием Цезарем в этом же самом зале, вот что говорит среди прочего: «Ты не станешь отрицать, что при всей своей мудрости стремишься к славе»  [ 18 ]  . К чему много слов? Несомненная истина то, что сказано им в другом месте: «Едва ли есть человек, который, берясь за труды и подвергаясь опасностям, не станет желать славы как бы в вознаграждение за подвиг»  [ 19 ]  .

Отсюда у Овидия:

Слушатель нас на труды вдохновляет; растет добродетель,
Если ее похвалить; шпоры у славы остры
  [ 20 ]  .

Чтобы связать теперь второе с первым, приведу целиком тот стих Вергилия, первую часть которого я взял для пояснения предыдущего; то есть мы должны будем сказать так:

Верх одержала любовь к отечеству и жажда славы  [ 21 ]  .

Это о втором.


8.

Относительно третьего, то есть поощрения других к трудам, скажу только вот что. Если кому-то стыдно идти по чужим следам, то гораздо большее число людей страшится без надежного водителя вступить на каменистый путь. Я знаю много таких, особенно в Италии, — людей образованных и талантливых, преданных тем же занятиям и жаждущей душой стремящихся к тем же целям, однако застывших в бездействии и то ли от застенчивости, то ли от лени, то ли от неверия в свои силы, а может быть, как мне хотелось бы думать, от какой-то скромности и смирения до сих пор на тот же путь не вступивших. Может быть, чересчур дерзновенно, но, мне кажется, не с дурными намерениями я в отсутствие других не побоялся сам себя предложить водителем по трудной и для меня безусловно опасной дороге — в убеждении, что многие пойдут следом.

Это о третьем.


9.

Итак, троякая упоминавшаяся нами трудность преодолена троякой противосилой; в этом противоборстве, отрицать не буду, мне оказалась присуща определенная подвижность ума, данная мне свыше дарителем всех благ Богом — Богом, который только и может в собственном смысле слова именоваться «искусств наставником, дарителем талантов», как говорит Персий  [ 22 ]  . И вот, поскольку наперекор трудностям я с божией помощью неким образом достиг желанной цели, мне можно надеяться на какую-то награду за все усилия. Полагаю, однако, прежде окончания своего слова сказать здесь вдобавок о свойстве поэтического призвания и о природе ожидаемой здесь награды. О первом достаточно двух слов. Надлежит, о славные мужи, знать, в чём обязанности и каково призвание поэта, о которых многие, или даже все, полны одних шатких мнений; в самом деле, как прекрасно говорит Лактанций в первой книге «Установлений», «люди не знают, какова мера поэтической вольности, до каких пределов возможно идти в вымысле, тогда как обязанность поэта в том, чтобы передать преображенными в иной облик путем намекающих образов и с неким благолепием подлинные деяния; наоборот, строить всё повествование на вымысле — значит быть глупцом и скорее лгуном, чем поэтом»  [ 23 ]  . Так у Лактанция. Отсюда и то, что Макробий во втором комментарии к шестой книге «Государства» говорит следующими словами: «Гомер, источник и начало всех божественных изобретений, под покровом поэтического вымысла дал мудрым понять истину. Юпитер с прочими богами, то есть звездами, уходит у него к Океану, где эфиопы приглашают его на пиршества. Через этот сказочный образ, как думают, Гомер дал понять, что небесные тела черпают питание из влаги океана; а эфиопов он называет устроителями небесных пиршеств потому, что у берегов океана и живут только эфиопы, которых близость жгучего солнца окрашивает в черный цвет»  [ 24 ]  . Так у Макробия. Разбирать всё было бы долго, но, если бы нашлось время и я не боялся наскучить вам многословием, я легко мог бы показать, как под покровом вымыслов поэты выводят то истины естественной и нравственной философии, то исторические события, и подтвердилось бы то, что мне приходится часто повторять: между делом поэта и делом историка и философа, будь то в нравственной или естественной философии, различие такое же, как между облачным и ясным небом, — за тем и другим стоит одинаковое сияние, только наблюдатели воспринимают его различно. При этом поэзия тем сладостней, чем шаг за шагом увлекательней становится с трудом отыскиваемая истина. Сказанного — не столько о себе, сколько о поэтическом призвании и его природе — достаточно; хоть мне доставляет наслаждение поэтическая игра, однако не хочу, чтобы, видя во мне поэта, мне уже не позволяли быть ничем другим, кроме поэта.


10.

Остается теперь сказать о награде, — может быть, иногда незаслуженной, но и желанной и долгожданной. Она, несомненно, тоже складывается из нескольких частей. Прежде всего, награда поэту — красота славы; но об этом уже достаточно сказано. Не меньшая награда — бессмертие имени, которое опять же двояко: одно — у самих поэтов, другое — у тех, кого они сочли достойным восславить. О первом, уверенный в себе, говорит Овидий в конце «Метаморфоз»:

Я творенье воздвиг, что не смогут ни гнев громовержца,
Ни железо, ни огнь сокрушить, ни всеядное тленье
  [ 25 ]   —

и прочее, до конца. О том же — Стаций в конце «Фиваиды»:

Будешь ли жить? Проводив господина, останешься ль в свете,
О «Фиваида» моя, забот долголетних, упорных
Плод?
  [ 26 ]  

и всё последующее. О втором сказал Вергилий в девятой песне:

Счастливы оба вы, коль мои песни на что-то способны!
День не наступит вовек, когда мир о вас помнить забудет,
Род Энея пока на скале Капитолия прочной
Восседает, и власть держат крепкие римские руки
  [ 27 ]  .

О том же — Стаций в «Фиваиде»:

Вы, то ж бессмертье стяжав, — коль над лирой посредственной песня
Вознесется моя, — без забвенья пройдете сквозь годы
  [ 28 ]  .

О том и другом вместе говорит в девятой песне «Фарсалии» Лукан:

Ты и я будем чтимы в потомках; славный Фарсал наш
Будет жить, и во тьму ни один его век не изгонит
  [ 29 ]  .

И поистине на земле жило много людей, достойных и гражданской, и военной славы и памяти, однако их имена за давностью лет покрылись забвением по той единственной причине, что они не могли вверить свои чувства и мысли непреходящему и надежному стилю опытного писателя; ведь, как говорит Цицерон в первой книге «Тускуланских бесед», «когда человек безрассудно пренебрегает учеными занятиями и словесностью, бывает так, что, верно мысля, он не в силах ни отточенно высказать свои мысли, ни чем-либо увлечь читателя»  [ 30 ]  . Это о владении стилем. Могучие, воинственные или чем-либо еще заслужившие неувядающей славы люди ушли в забвение потому, что некому оказалось поведать о них  [ 31 ]  , так что вместе с их телами похоронено и их имя, о чём прекрасно говорит Гораций в «Книге песен»: много отважных жило до Агамемнона, но всех поглотила неумолимая ночь, и следует причина: «ибо не славит поэт их вещий»  [ 32 ]  . Понимая это, некоторые выдающиеся люди держали поэтов при себе в великой чести, чтобы было кому пропеть о них потомкам, как подробно говорит о том Марк Туллий в речи в защиту Авла Лициния Архия; и нет ничего удивительного, если блестящие полководцы благоволят к блестящим поэтам, по Клавдианову правилу:

Рада свидетельниц-муз приближать до себя добродетель:
Песнь любит всякий, кто сам песни достоин в делах
  [ 33 ]  .

Если говорить о славе в мире, то, конечно, прав Гораций:

Под спудом доблесть малым от спрятанной
Отлична лени
  [ 34 ]  ,

и понятно восклицание Александра Македонского, который, посетив гробницу Ахилла, как пишут, сказал со вздохом: «О счастливый юноша! Какого глашатая твоей доблести ты себе нашел!»  [ 35 ]   Он имел в виду Гомера, царя поэтов, возвестившего славу Ахилла в возвышенных песнях.

Здесь остановлюсь. Есть и другие награды поэтам; их пока минуя, обращаюсь к лавровому венку.
Сноски
Copyright © Bibikhin Все права защищены
Наверх
array(2) {
  ["ruID"]=>
  int(1)
  ["img_load"]=>
  string(0) ""
}