Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
 
 
ru | eng | de
Ренессанс
Архивный вариант статьи «Культура Ренессанса», подготовленной для издания: Энциклопедия для детей. Культуры мира. Том 21. Общество, ч. 2., М.: Аванта+, 2004, с. 497–527 (главы «Городская жизнь» и «Ренессансный город и античный полис» — с. 488–493). Для публикации в тексте убраны технические пометки автора и редактора.

В тексте сохранены авторские орфография и пунктуация.
В первой новелле пятого дня «Декамерона» Джованни Боккаччо (1313–1375) изложил в притче ренессансное понимание человека. Рослый и красивый, но слабоумный юноша Чимоне, как ни поощряли, как ни били его отец и строгие учителя, не сумел усвоить ни грамоты, ни правил поведения в хорошем обществе. Грубый, дикий бродил он с дубиной в руке по лесам и полям.

Цветущим маем на лесной поляне у студеного ключа он увидел спящую на траве в полуденный час девушку редкой красоты, едва прикрытую легкой одеждой. Чимоне застыл на месте, заглядевшись на нее. В грубой голове, неприступной для наук, проснулась мысль, что перед ним пожалуй самая красивая вещь, какую можно видеть на свете, или даже божество, а божеству, от слышал, надо поклоняться. Чимоне не мог отвести глаз от девушки всё время, пока та спала, потом увязался идти за ней. А когда догадался, что в общении с ней ему мешает собственная неотесанность, то весь сразу переменился. Ему захотелось жить в городе и научиться там всему. Он быстро узнал, как прилично вести себя достойному человеку, особенно влюбленному. И в короткое время перегнал сверстников не только в грамоте, но и в философском рассуждении, пении, игре на инструментах, верховой езде, воинских упражнениях. Через четыре года это был человек, который к своей прежней природной силе, ничуть не увядшей, присоединил добрый нрав, изящное поведение, знания, умения, привычку к неутомимой изобретательной деятельности.

Что же произошло, спрашивает Боккаччо. «Высокие добродетели, вдунутые небом в достойную душу при ее создании, завистливой Фортуной были крепчайшими узами скованы и заточены в малой частице его сердца, а расковала и выпустила их Любовь, которая гораздо могущественнее Фортуны; пробудительница спящих умов, она своей властью извлекла омраченные жестокой тьмой способности на явный свет, открыто показав, из каких бездн она спасает доверившиеся ей души и куда их ведет своими лучами». И наоборот, без любви или, точнее, влюбленности «ни один смертный не может иметь в себе никакой добродетели или блага».


ЕВРОПЕЙСКОЕ ЧУДО

Чимоне мог повести себя иначе. Ренессанса могло не быть. Он однако произошел, и возросшее с ним «европейское чудо» развернулось как событие, не имеющее причин во всей долгой предшествующей эволюции. Оно стало определяющим в истории последних веков. И так получилось, что мы живем сейчас внутри мира, созданного в основном человеческим изобретением, захваченные его небывалой новизной и страшным риском.

Пытаясь понять суть долговечных исторических образований, мы угадываем в каждом из них особенную захваченность. Российский философ Василий Васильевич Розанов говорил: «Значение настроений в истории нельзя достаточно оценить: всё великое в ней произведено ими. Религии и революции, искусство и литература, жизнь и философия одинаково получают свой особенный характер в настроении тех, кто создает их».

Алексей Федорович Лосев видел пафос античной цивилизации в упоении человека своим свободным телом. Михаил Михайлович Бахтин чувствовал в сердце средневекового порядка, наоборот, смех человека над собственным телом. За торжественным и жутким лицом Средневековья, замечают его внимательные историки, проглядывает экстаз. Над его чумой, войнами, злом возвышается праздничный восторг. Откровения любви стирают границу между божественным и человеческим, даря мир и уверенность. В строгой сдержанности средневековой речи слышен гимн жизни. Омытое живыми водами средневековой радости, «мое сердце было как цветущий сад, как утренняя роза», писал Жюль Мишле (1798–1874). Он думал именно о возвращении высокого Средневековья, когда впервые предложил в лекциях 1842 года в Коллеж де Франс термин «Ренессанс». Ренессанс стал, по Мишле, новым началом истории потому, что возродил средневековый порыв.

Ранним возрождением, по Мишле, был уже и X век, начало эпохи братских союзов свободных горожан, предположительное время зарождения первых эпических поэм, самая знаменитая из которых «Песня о Роланде» (ок. 1100).

В концепции Мишле, создателя термина Ренессанс, с падением городских коммун в Германии и Франции, с разгромом альбигойцев в Провансе были подорваны личное достоинство и гордость, разрушены дух сопротивления и вера в себя, делавшие свободный город XI–XII веков сильнее императоров и пап. Только Италия была еще сильна и жива в XIII веке. В усилии двух веков от Данте (1265–1321) и Петрарки (1304–1370) до Филиппо Брунеллески (1377–1446), Леонардо да Винчи (1432–1519) и Джироламо Савонаролы (1452–1498) она умела поддерживать гаснущее пламя городской свободы. Правда, в начале XVI века были разгромлены и итальянские города, но творческая жизнь остальной Европы снова проснулась и по итальянскому примеру восстала в том же XVI веке в Лютере и Кальвине, Везалии и Сервете, в Рабле, Монтене и Шекспире.

Со временем, видит Мишле, ренессансный порыв выдыхается. К XIX веку Европа снова раздавлена построенными ею пирамидами крупных политических образований, сросшихся с техникой. Машина делается злым роком. Спустя еще полтора века, в наши дни, говорят уже о государстве-муравейнике, о планетарной технике и глобализации — распространении единой технократической дисциплины на всё человечество. Культура утрачивает свой ранний освободительный порыв. К XXI столетию в еще большей мере относится призыв Мишле: во имя истории, которая не имеет ничего общего с нагромождением камней, во имя жизни мы должны снова подняться. Человеку заповедано Возрождение.

«Ренессанс» принадлежит к зовущим словам. Литература вокруг него огромна. Самые вдумчивые попытки извне реконструировать ренессансную эпоху как целое останутся ввиду ее сложности в лучшем случае вызовом специализированной исторической науке. Прежде всего надо читать ренессансных авторов, вдумываться в ренессансную живопись, архитектуру, музыку.

Ренессанс присутствует в современном сознании в виде деятельного подхода к истории, к природе и миру. Эти черты естественны для современного человека. Сегодня уже трудно представить время, когда история воспринималась как судьба (рок, фатум), а обитаемый мир ощущался как малая часть неведомо огромных земли и океана с их неисчерпаемой природой.

Конечно, научный рационализм XVII века, Просвещение XVIII века, промышленная революция XVIII–XIX веков прямее участвовали в восхождении современной научно-технической цивилизации. Но идея творимого мира не могла бы укрепиться в инертном обществе, для которого новое означает дурное, а всевластие Фортуны над земной участью человека и циклические повторения принимаются за неизбежную данность. Строительное отношение к истории и обществу, познание природы и мира как целого остаются отправной точкой исторических сдвигов последних четырех столетий.

Античность не предписывала человеческой истории собственной инициативы. Она привязывала совершающееся к воле непостижимого рока, богов или к поступкам и промахам отдельных людей. В Средние века личное добродетельное усилие было нравственно обязательным для спасения души, но никак не мешало и не помогало тому, чтобы времена неотвратимо катились к концу мира и к суду над всеми человеческими делами. Ренессанс начался как стремление возвратить высокое прошлое, когда человек умел побеждать Фортуну.

Возвращение есть конечно круг. Возрождение первоначально хотело лишь возродить античность, забытую темными веками. Но как только признано, что высшее можно вернуть сосредоточенным усилием человеческой воли, исторические циклы отменяются.


ПРОБЛЕМА ИСТОРИЧЕСКИХ ПЕРИОДОВ

Все конечно согласны, что Ренессанс состоялся, и выведя Европу из средневековья, определил собой ее дальнейшую историю. Однако он отсутствует в периодизации, которой пользуется научная историография. Здесь до 1600 длятся Средние века, затем сразу начинается Новое время. Одна из причин не выделять Ренессанс в особую эпоху – то, что он происходил в области духа и культуры, не создав революции в экономике, сельском хозяйстве, военном деле. Он был мало заметен на бытовом уровне.

Другой парадокс связан с разнообразием Ренессанса. Примерно на рубеже XIV и XV веков кончается демографический и экономический рост в итальянских городских республиках. Народное самоуправление сменяется скрытыми или явными формами тирании. Почти полная независимость городов уступает место сложному балансированию этих, теряющих самостоятельность, общественно-политических образований между силами восходящих европейских национальных монархий.

В культуре сдвиги еще очевиднее. Со смертью Петрарки (1374) и Боккаччо (1375) обрывается период великой итальянской поэзии и народной словестности, надолго уступая место литературному творчеству латиноязычных гуманистов.

Литературные богатства греко-римской цивилизации, извлеченные из старых церковных, светских архивов и библиотек ренессансными искателями, поражали глубиной и отточенным мастерством. Интеллектуалы Ренесанса считали — да так оно и было на деле, — что ничего равного по мудрости, силе и блеску слова за тысячелетие после Вергилия, Горация, Овидия, Сенеки не было создано. Рядом с латинской (и греческой) классикой поэзия и проза на молодом итальянском языке выглядела причудой. Может быть, только Данте, Петрарка и Боккаччо вполне понимали, что начинают новоевропейскую культуру, которая сравнится с античной. Долго сохранялось убеждение, что единственно серьезным занятием можно считать только возрождение древних гуманистических занятий — studia humanitatis, как называл их Цицерон. Приступая к комментарию новых поэтов, разумеется на латинском языке, Кристофоро Ландино (1424–1498) должен был оправдываться перед своими слушателями во Флорентийском университете: «Среди вас, уважаемые сограждане, найдутся такие, кому покажется или кто даже заранее убежден, что мое желание прочесть в этом знаменитом и благородном учебном заведении, среди множества ученых, сочинения Франческо Петрарки скорее предосудительно, чем похвально, — ведь это время можно было бы с пользой употребить на изучение греческих или латинских писателей… Поскольку наш язык не привычен еще к таким изящным способам выражения, которые сочетают серьезность с непринужденностью, нам следует разумно подражать нашим отцам-римлянам». Сам Ландино, Лоренцо Валла (1405/1407–1457), Леон Баттиста Альберти (1404–1472), Марсилио Фичино (1433–1499) сравнялись в правильности латинской речи с древними классиками. Через их руки и в их обработке до нас дошло античное наследие.

Обожествляя и комментируя «великого Данте», латиноязычные гуманисты однако были не в силах продолжить или даже просто понять его национальное и всечеловеческое дело. Зато ренессансный импульс, иссякший вместе с угасанием ранней философской поэзии, ищет и находит себя в изобразительном искусстве, в научно-техническом изобретательстве, в географических открытиях.

XIV и XVI века Италии охвачены единым культурным движением. В ранней философской поэзии конца XIII начала XIV веков уже было по-своему написана вся далеко идущая программа действий нового европейского человека.

Разрыв с покорностью природе и Судьбе, с неспешными природными ритмами существования грозил риском. Настоящие размеры опасности приоткрываются только сейчас. Был ли оправдан риск исторической инициативы? Обязательно ли раннее поэтически-философское освоение природы и общества шаг за шагом вело к последующей эксплуатации природы? Наука и изобретательство – к технике, которая стала нашей новой судьбой? Ренессансная автономия личности – к кризису сегодняшнего человека, уличаемого в утрате человеческого облика?


ПОЭТИЧЕСКАЯ ФИЛОСОФИЯ

Перед глазами ренессансных людей разваливались исторические предприятия средневековья, империя и церковь. Становилось ясно: как бы умело ни были задуманы могущественные структуры, вековые постройки расседаются, если способны лишь отчасти захватить человека.

О том, как понимал себя средневековый человек, косвенно говорил тысячелетний спор схоластов об универсалиях. Снова и снова обсуждалось, в чём больше бытия — в индивиде или в роде, к которому относится индивид. Но решался ли вопрос так, что роды суть отвлеченные рассудочные понятия, которым ничто в бытии не соответствует, или так, что индивиды лишь преходящие частичные овеществления рода, или так, что меняя направленность взгляда в любой вещи можно увидеть и индивид, и вид, и род, и всеобщность, — при любом ответе сохранялась неустранимая сложность индивида. Индивидуальный человек состоял из аспектов и функций и отчасти принадлежал себе, отчасти виду, роду, всеобщности. Как ни перераспределялись его функции, он оставался пассивным субъектом при властном начале внутри вселенского порядка, определявшего место, значение, форму, цель всякой функции. Личность принадлежала силам — от божественной воли и священного авторитета до влияния планет, благословений, проклятий и колдовства, — неприступным для ее разума и заявлявшим права на нее. Человек расслаивался: духом он принадлежал Богу, телом — природе, господину, душой — суевериям. Поэтому средневековая аскетическая мораль без труда уживалась с карнавальным весенним разгулом страстей. Юные богословы Сорбонны на масленице отводили душу за играми и вином. В поэзии вагантов голоса строжайшего благочестия чередуются с восторгами сластолюбца, который словно не слыхал что в мир пришло христианство. Схоластическая логика неопровержимо доказывала, что один лишь Бог прост. Только божественная сущность есть одновременно бытие и действительность, всё остальное составлено из субстанции и акциденции, из родовой сущности и ее индивидуальной конкретизации. Оборотная сторона схоластического рационализма, мистика, говорила наоборот о несказанном слиянии души и ума со счастливой божественной простотой — но только для человека, вышедшего из мира, т. е. опять же ставшего другим чем он есть.

Новая эпохи совсем отвернулась от логических построек, доверившись поэтическим интуициям. Единящее начало было найдено не в упорядоченном целом разумной системы, призванной указать место для всего, а в уникальности момента. Человек перестал определять себе жизненную задачу через свое место внутри космического порядка. Собранной силой знания, умения и воли он захотел воплотить свою неповторимость здесь и теперь. Предыдущая история не знала такой готовности привязать мысль, слово и действие к опыту настоящего. «Божественная Комедия» приурочена к юбилейному 1300 году, году флорентийской смуты, когда Данте, один из приоров (высших должностных лиц республики), был изгнан из города, и [году] его тридцатипятилетия — середины жизненного пути. Поэзия и судьба Петрарки развертываются от утра страстного понедельника 6 апреля 1327 года, когда он увидел в авиньонской церкви Лауру, и достигают вершины к утру пасхального воскресенья 8 апреля 1341 года, когда его венчали как первого поэта на римском Капитолии. «Декамерон» Боккаччо немыслим вне десяти дней на Cтрастной и следующей за ней Cветлой седмицы (недели) 1348 года в пораженной чумой Флоренции.

Чтобы не упустить свое целое существо, ренессансный поэт-философ вглядывался в лицо мира. Открывавшееся тут оказывалось неожиданным. Начинала казаться возможной цивилизация, полная мастерства, тона и цвета, где главным подвигом было бы возвращение тайной глубины личного бытия.


ПРИНЯТИЕ МИРА

Ренессансное настроение от самых его истоков лишено подозрительной настороженности. Мир, природа, общество для него дружественны и не демоничны, часто несовершенны, но не отравлены. Приветствию Франциска всем вещам мира от «брата Солнца» до «сестры Смерти» вторили ранние поэты-философы. Согласно раннехристианскому писателю Квинту Тертуллиану (II–III в. н. э.), во времена Моисеева закона и пророков человечество переживало свое детство. Временем возвещения Евангелия началась юность, а грядущая эпоха полноты действия Духа станет зрелым возрастом. Старший современник Франциска Иоахим Флорский (1132–1202) внес в это деление истории то отличие, что плодом зрелости в ожидавшийся им к 1260 году век откровения Духа станет снова просветленное детство. Мудрая простота внушит любовь всех ко всему. Жесткая власть церковного и имперского Рима уступит ненасильственному влиянию бескорыстных людей. Грозному земному граду, его неискоренимому нечестию, жутким ересям, требовавшим по средневековым представлениям бессонной бдительности, поэтические прозрения противопоставили любящую мудрость. В легендах о Франциске святой бесстрашен перед дикими зверьми. С тем же безмятежным доверием он безоружный отправился на Восток проповедовать среди мусульман. Замечательный документ ренессансной открытости — написанный после турецкого захвата Константинополя в 1453 году трактат католического кардинала Николая Кузанского «О мире веры», составленный в 1453 году под впечатлением падения Константинополя. Здесь идейно-социологическое исследование мировых религий переходит в план их соглашения в духе взаимного признания и терпимости.

Николай Кузанский предложил универсальный «мир веры» на базе католичества, догматика и обрядность которого упрощались до минимума. Так она становится разумно приемлемой для мусульман, иудеев, татар, персов, чехов (гуситов).

Николай писал, что даже таинство евхаристии, «как оно существует в чувственных знаках, не необходимо настолько, что без него нет спасения; была бы вера, ибо для спасения довольно верить и тем вкушать хлеб жизни». Вообще, продолжал он, «там, где нельзя прийти к единообразию в образе действий, народам надо позволить — при сохранении веры и мира — иметь свои обряды и обычаи».


ПРЕКРАСНАЯ ДАМА

Франческо Петрарка и Джованни Боккаччо завершали мощное поэтическое движение, начавшееся в Провансе, продолженное северофранцузскими труверами, сицилийскими, флорентийскими лириками и Данте. Их философская поэзия перешла с латыни на местные наречия.

Как и язык поэта, его возлюбленная, Прекрасная Дама, не обязательно должна была быть высокого происхождения. «Сложу стихи я ни о чём», начинает свою «Песню ни о чём» первый трубадур Гильом Аквитанский (1071–1126). В самом деле, можно обойтись без темы для стихов, если дышишь ими как воздухом. Поэт начинался, когда любовь подсказывала ему его песни. Слово становилось средой обитания проснувшейся души.

Встречи сулят
Родить, слуху приятный,
Поток полноводный
Слов и музыки
(Гаусельм Файдит, ок. 1172–1203)  [ 1 ]  .


Любовь просвещала прежде туманное существо человека. Для него начиналась новая жизнь в истории. «Любовь к Даме становится источником беспредельного внутреннего совершенствования […] уже само добровольно принятое страдание оборачивается для трубадура радостью»  [ 2 ]  .

Поэтическая так называемая «куртуазная любовь» (термин плохо звучит в русском переводе) встала в независимое и дополняющее отношение к христианству. Церковь звала к блаженству на небесах. Любовная поэзия напоминала, что дух не узнает порывов, речи о неземном блаженстве останутся невразумительны без опыта влюбленности.

Всю красоту Твою, Боже,
В сей госпоже я постиг,


говорит Арнаут де Марейль, трубадур из клириков (конец XII в.). И он мог надеяться, что церковь отнесется к такому признанию сочувственно.

Так называемая сицилийская поэзия расцвела при дворе Фридриха II Штауфена (1194–1250), «изумления света» (stupor mundi), соперника папы. Основатель университета в Неаполе, великодушный покровитель искусств, Фридрих принимал трубадуров, бежавших из Прованса после его разорения крестовым походом папы Иннокентия III. Джакомо да Лентино, упомянутый Данте в «Чистилище» (24, 56), глава «поэтов Фридриха», «положил в сердце служить Богу», чтобы стать достойным рая, однако знает о блаженстве не больше чем сколько видел от его сияния в ясном взоре своей золотоволосой дамы. И не захочет теперь никакого обетованного рая без нее. В актуальной полемике с исламом (арабы были вытеснены с юга Италии всего лишь в 1060 году), в священной книге которого Коране правоверных на том свете окружают прекрасные гурии, Джакомо объясняет:

Но это говорю не в том значеньи,
что я хотел бы грех там совершать;
нет, видеть лишь очей ее горенье,
прекрасный лик и царственную стать
и, восходя к вершинам наслажденья,
ее в сияньи славы созерцать
.

«Льдом был я без любви, водой студеной», — объясняет то же чувство сицилиец Гвидо делле Колонне,

Но от Амора вспыхнул, его огнем зажженный […]
Собою образ снега тот являет,
В ком нету ощущенья
Любовного горенья;
Он жив, но светлой радости не знает.



СЛАДОСТНЫЙ НОВЫЙ СТИЛЬ

Перейдя из дворцовой культуры Палермо в городскую Флоренции, поэзия разветвляется и богатеет. У Гвиттоне из Ареццо (ок. 1230–1294), первого знаменитого тосканского лирика, но пока еще гостя во Флоренции, появляются божественные и гражданские стихи. Тема любви начинает на время казаться не обязательной, лишь бы речь о нравах, политике, друзьях хранила благородную задушевность. Флорентийские поэты dolce stil nuovo, «сладостного нового стиля», восстают против пришельца. Они снова поют почти только о Прекрасной Даме. Данте подтверждает, что любовь не один из сюжетов рифмованной поэзии на народном языке, а всё ее существо, «поскольку такой род речи с самого начала был изобретен с тем чтобы говорить о любви». Позднее Данте найдет случай упомянуть о неспособности Гвиттоне писать «по внушению Амора» и о его заносчивости.

Любовь была в центре главного ренессансного мифа. Жар любви должен был выжечь в охваченном ею и уже потому благородном сердце грязь и сырость, придав ему добротность и цену. Гвидо Гвиницелли (1230/1240–1276), основатель нового стиля флорентийской поэзии, начинает воспевать несравненную Vertude, силу-добродетель — деятельную богиню проснувшегося сердца, которой было суждено вести за собой людей XIV и XV веков. Пока в сердце «как свеча на возвышении подсвечника» горит любовь, завороженный ею человек видит в мире одну лишь дружественную красоту. Солнечная добродетель Прекрасной Дамы имеет и другое великое достоинство. Просвеченный ее лучами человек может не опасаться сам себя и того зла, которое гнездится в человеческом сердце.

Приблизиться не может недостойный.
Но есть в ней всё ж и выше добродетель.
Прочь гонит вид ее дурные мысли
.

Философские поэты настолько многозначительны — недаром они все философы и ученые, — что за образом мадонны встает космическая даль. Красота Прекрасной Дамы имеет власть «обновлять естество в том, кто на нее взирает» замечал Данте. «Хочу пояснить, что совершало со мной добродетельное действие ее привета. А именно, когда она появлялась откуда-либо, через надежду на ее дивное приветствие ни одного врага у меня не оставалось, но меня охватывало пламя любви, заставлявшее прощать всякого, кто меня задел; и если бы кто меня тогда спросил о чём бы то ни было, я с облеченным в смирение взором ответил бы только: Любовь…»

Из dolce stil nuovo вышел Данте. То, что его захватило, было не меньше искусством жизни и философской наукой чем поэзией. Природа открывала философу-поэту черты живого создания. Такая философия была одновременно этикой. Леон Баттиста Альберти (1404–1472), один из талантов Возрождения, чьей разносторонности ставила предел только краткость человеческой жизни, экстатически переживал слияние с природой. Он плакал от укоров совести при виде пышных деревьев и колосящихся нив, больной выздоравливал, как только оказывался среди прекрасного пейзажа. Навык энтузиазма и опрощения, сведение всей жизни духа к одному порыву делали человека легким на подъем. Достаточно было желания или намека Дамы, чтобы поэт сменил весь образ жизни. Инерции быта словно не существовало.

Как в поэзии Гвиницелли, в мире Петрарки господствует рожденная любовью Добродетель. Подвижность духа и способность бесконечного изменения оказываются сильнее уныния. 20 декабря 1355 года Петрарка написал письмо отчаявшемуся Боккаччо. «Из многих читанных в последнее время твоих писем я вывел одно: ты тревожен душой; думаю об этом с удивлением, возмущением и печалью. Скажи, что бы это могло быть? Почему дрогнул дух, стоящий на прочной основе труда, искусства и благодатной природы? Что ж такого, если внезапно вторгнется смерть, или мучение, или тюрьма, или изгнание, или нищета? Всё это обычные метательные снаряды судьбы; какой из них сможет долететь до высочайшей и неприступной крепости ума, разве что ты сам вдруг сдашь крепостной вал врагам?»


ЭТИКА И ПОЛИТИКА

По Якобу Буркхардту, только стихами и прозой коротенькой ранней «Новой жизни» Данте уже проложил бы границу между Средневековьем и Новым временем. «Ум и душа делают внезапно громадный шаг к познанию своего сокровеннейшего бытия». В «Божественной Комедии» Данте вслед за Вергилием создает новый эпос всего известного ему человечества, воспевая мощь его ума, гибельность раздоров, безграничность возможностей.

Поэзия у Данте подчинила себе всё. Тысячелетней монополии богословия на последнюю истину о мире был положен решительный конец. Хотя, возможно, только сам Данте в свой век вполне понимал, что поэт зазвучал громче других голосов эпохи.

Слыша себя единственным говорящим среди косноязычного мира, Данте перенимает тон площадного глашатая. Он не теоретик и спорщик, а вечевой оратор.

Ему важно на месте развеять заблуждения, выбить из людей косность, глупость, робость, медлительность. Данте обращается к народам и государям. Его цель «перевести человечество из состояния убожества в состояние счастья». «Нет, отцы, — обращается Данте к итальянским кардиналам, — не считайте меня одиноким фениксом в круге земель; ибо что я выговариваю, о том все шепчутся, или помалкивают, или подумывают, или бредят, а не признаются, что надумали». Данте, пишет российский исследователь Ренессанса Р. И. Холодовский, это «пророк-поэт, поэт-судья мира и человечества, равный в своей исторической и духовной миссии императорам и папам, являющийся как бы третьим солнцем». Вернее было бы сказать, Данте видел себя единственным надежным хранителем истины. Ни император, ни папа уже не авторитеты перед лицом разума, способного самостоятельно прислушиваться к природе вещей.

Данте следует католической вере. Но он не поэт католической церкви. Он никому не подотчетен. Поэт отстаивает свое право говорить от собственного лица частного, пусть и грешного человека. «Если же кто-то станет лаяться, возражая, будто подобная высота созерцаний невозможна ввиду греховности говорящего о них человека, то пусть прочтут Даниила, где найдут, что даже Навухудоносор видел от Бога посланные видения, обличавшие грешников. Кто повелевает солнцу своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных, тот являет славу свою сколь угодно дурно живущим».

Церковь и монархия, утверждает Данте, нужны не сами по себе. Они оправданы только в меру греховности человека. Когда человек не умеет владеть собой, ему нужно руководство. Но власти сами требуют реформы, чтобы прийти в соответствие со своим замыслом. Церковь должна подчиниться своему божественному основателю. Монарх обязан следовать философской мудрости, без нее он игрушка собственных страстей.

Для церковных и светских властителей, искажающих божественную идею церкви и разумную идею монархии, у Данте нет извинения и милости. Курию (двор) папы Бонифация VIII он называет местом, где ежедневно продается Христос (Рай 17, 51). Традиционность учреждения в глазах Данте только помеха необходимой реформе, а потому скорее недостаток чем нечто почтенное. Тысячелетние накопления, «опыт отцов», родовитость ничего не значат. Доброе начало упрочивается или улетучивается в течение одной жизни; хорошее новое лучше любой старины.

Церковь права в том, что небесное счастье даруется свыше помимо нашей воли. Но и философия не ошибается в том, что земное счастье зависит от добротности человека. Счастье достигается теми, кто утвержден в добродетелях мужества, разума, правды. В стихах и прозе, на латыни и по-итальянски Данте повторяет правило Аристотеля: «блаженство здешней жизни» состоит в «деятельном проявлении собственной добродетели». В предельном усилии назначение, совершенство и счастье человека. Счастливая полнота обеспечивается непрестанным упражнением лучших сил характера.

Возможность достойной жизни и с нею земного счастья — не теоретическая, а опытная истина, доказанная примером древних и многих новых людей. Если такая возможность на деле дана, то прямой долг требует осуществить ее. В трактате «О монархии», одно время запрещенном церковью, Данте требует отделения духовной власти от светской. Пусть церковь не вмешивается в гражданские дела. Она несет в мир божественное откровение, а для этого обязана полностью отказаться от мирской власти и материальных богатств. Пусть духовенство никуда не уходит из общества. Данте вовсе не подвергает сомнению, что нет спасения без помощи свыше. Он только требует понять, что для акта божественного спасения сперва всё-таки должен быть объект спасения — нашедшее себя или по крайней мере стремящееся к своему осуществлению человеческое создание.

В стихии любви у Данте соединяется всё, что казалось разрозненным. Ни одна вещь не сможет не узнать в ней сама себя. Любовь имя первого начала, в котором единится, примиряясь, вселенная. Блуждания личной судьбы, лабиринты человеческих отношений, искания философии к концу «Рая» — так называется третья часть, или кантика, «Божественной Комедии», следующая за «Адом» и «Чистилищем», — шаг за шагом просветляются. Достигая чистоты и наполняясь истиной, человеческий дух растворяется в сиянии божественного Начала, которое движет Вселенной.


НОВОЕ ЧУВСТВО ВРЕМЕНИ

События «Божественной Комедии», мы помним, приурочены к заметной точке времени, пасхальным дням 1300 года. Каждая песня и каждый эпизод снабжены отметками времени, узнаваемого по движению Солнца, Луны, светил, по освещенности разных географических точек, по длине и направлению тени, долготе пеших переходов, продолжительности действий. Например:

Так, чтоб ударить первыми лучами
В тот город, где его Творец угас,
Меж тем как Эбро льется под Весами,
А волны Ганга жжет полдневный час,
Стояло солнце


Т. е. был тот час дня, когда в восточной Индии полдень, в Иерусалиме восход солнца, а над Испанией еще ночь. Вложенные друг в друга круги и сферы ада, чистилища, рая кажутся частями громадного часового механизм. В его мерное движение вовлечено страдающее, очищающееся или счастливое человечество. На каждом шагу внутри этих вселенских часов поэта торопят спутники или водители, напоминая о порядке движения, укоряя за малейшие задержки, отводя считанные минуты, а то и меньше для бесед со встречными и просителями. В чистилище время особенно дорого (Чистилище 24, 91–92).

Такого чуткого переживания времени не было раньше в мировой литературе. Своей поэмой Данте взводит, поставив стрелку на раннее утро 8 апреля 1300 года, часы европейской истории. Время вдруг заспешило вперед, и его теперь приходилось отсчитывать по часам и минутам, торопясь уложить в них неотложные поступки. Эта черта дантовского эпоса перекликается с особенностью его времени. Именно в конце XII – начале XIV века на башнях итальянских городов появились первые механические часы.

Данте еще почти не говорит о том, что времени не хватает ему лично. И эта кажущаяся достаточность времени еще сближает его со Средневековьем. Зато начиная уже с Петрарки гонка со временем становится одной из главных и во всяком случае постоянных литературных тем вплоть до наших дней. Открытая Петраркой, она у него сразу достигла крайней остроты. Молодой Петрарка писал старому другу: «Ты боишься, и не без оснований, что юный возраст обманет меня, как случается почти со всеми в молодости. Поверь мне, я чувствую, что сейчас, в самые, видимо, цветущие годы своей жизни, я прямым путем движусь к увяданию — да что ж такими вялыми словами говорить о такой стремительной вещи? — не движусь, а спешу, бегу или, вернее, лечу! Я знаю, что поднимаюсь чтоб опуститься, расцветаю чтоб увянуть, мужаю чтоб состариться, живу чтобы умереть» (письмо 1.5. (1331?).

Пятидесятилетнему Петрарке такой заботы о времени кажется мало. «Раньше я не так дорожил временем. Теперь и время, и надежда на него, и вообще всё круто идет на убыль. Как бы хотелось иметь право сказать, что не потерял ни одного дня, — много потерял, и еще хорошо, если не лет! Не боюсь этого признания: ни дня, насколько помню, я не потерял бездумно, время не утекло, а вырвано у меня, и в сетях ли суеты, в чаду ли страстей, я говорил себе: “Увы, день у меня безвозвратно украден”. Я знал, что дни драгоценны; что они бесценны, не знал. Слушайте меня, юноши, перед которыми целый век: время бесценно! Я не знал этого в возрасте, когда всего лучше и полезнее было знать, я не оценивал время его ценой; я служил друзьям, я ворчал на телесные труды, на душевные тяготы, на растрату денег — время было на последнем месте. Теперь вижу: ему следовало быть на первом. Усталость снимается покоем, упущенные деньги возвращаются — однажды утекшее время не вернется, его потеря невосполнима».

[Улетающие секунды]

Стареющий Петрарка чувствует каждую улетающую секунду. «Между мной и одногодками, даже между мной и нашими стариками была та разница, что одно и то же им казалось надежным и необъятным, а мне, как и было на деле, скудным и ненадежным… Вот, дошел до этого места письма, раздумывал, что еще сказать или чего не говорить, и по привычке постукивал меж тем перевернутым пером по неисписанной бумаге. Само это действие дало материю для размышления: в такт ударам ускользает время, и я заодно с ним ускользаю, проваливаюсь, гасну и в прямом смысле слова умираю. Мы непрестанно умираем, я — пока это пишу, ты — пока будешь читать, другие — пока будут слушать или пока будут не слушать; я тоже буду умирать, пока ты будешь это читать, ты умираешь, пока я это пишу, мы оба умираем, все умираем, всегда умираем, никогда не живем, пока находимся здесь, кроме как если прокладываем себе добрыми делами путь к настоящей жизни, где, наоборот, никто не умирает, живут все и живут всегда, где однажды понравившееся нравится всегда, и его несказанной и неисчерпаемой сладости ни меры не вообразить, ни изменения не ощутить, ни конца не приходится бояться».



БУДУЩЕЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВА ПО ДАНТЕ

Поворотной вехой между старым отрешенным и новым тревожным опытом времени остается поэма Данте. В ней как ни в одном творении всех времен, время скрыто играет главную роль.

Для проповеди добродетельной перемены поэтом выбрано время, близкое, как он уверен, к концу света. «Мы находимся уже в последнем возрасте мира и ожидаем поистине завершения небесного движения» (Пир II 14, 13). Возрождение добродетели предполагает преодоление Фортуны (судьбы) в любых ее видах, хотя бы и в облике конца света. Недостоинство, неготовность, дряхлость мира огорчают деятеля, но не остановят его. Надо покончить с раздором человечества, избавив его от ига тысяч корыстных правителей и сделав человечество гражданским обществом, т. е. союзом равноправных людей, сплоченных общей целью.

Дело всемирной истории сосредоточено вокруг этой заветной цели. Ради нее слепо рвались к безраздельному владычеству ассирийцы, египтяне, персы Кира и Ксеркса, греки Александра Македонского. Звездный час наступил, когда доблести и государственной мудрости римлян при Августе удалось согласить вселенную. «Поскольку везде был всеобщий мир […] корабль человеческого сообщества прямо бежал гладким путем к надежной пристани». Достаточно оказалось того недолгого затишья, чтобы жизнь перешла в новое качество. Бог, удостоив воплотиться в человеке, осенил землю своим присутствием. В первые годы новой эры начались однако новые раздоры.

В своей эпохе Данте видит второй и последний звездный час. В зрелом возрасте «человеку надлежит раскрыться словно розе, которая оставаться закрытой больше не может, и разлить порожденный внутри аромат» (Пир IV 27, 4–5). В наступающие века Данте предвидит развертывание всей мощи ума человечества в познании божественного начала и природы. Если ничто не создано зря, то назначение должно быть и у человечества в целом. Ему мешал до сих пор раздор. Оно теперь может и должно, потому что время на исходе, воспрянув, вытряхнув зло и ложь как пыль из ковра. Оно может пользоваться заложенной в его природе возможностью деятельного счастья. Земля была уютным гнездом для человеческой природы и снова станет садом, цветником, клумбой. И она снова станет садом, цветником, клумбой для успокоившегося человечества, обладающего ею.

Что это будет за жизнь и какая «деятельность» собранного в «монархии» (единовластии) человечества? Манипулирование вещами не поглощает и не обогащает человека так, как узнавание себя в общении с другими. По Аристотелю, «узнать самого себя и самое трудное и самое радостное […] как при желании увидеть свое лицо мы смотримся в зеркало, так мы можем познать себя, глядя на друга» (Большая этика II 15, 1213 а). В поэзии Данте от «Новой жизни» до «Божественной комедии» место главного действия занимает оптика взглядов, пересечение зрительных лучей. Высшим и самым наполненным событием неизменно оказываются встречи лицом к лицу. Жизнь, понимание, экстатическая радость загораются при встрече глаз. Взгляд, встречаясь с другим, открывает бездонное богатство посреди обыденности. Тайная действительность лица, однажды открывшись, способна наполнить бытием человека. «Жадность (cupiditas), пренебрегая самоценностью человека, тянется к прочим вещам. Наоборот, любовь, пренебрегая всем прочим, тянется к Богу и человеку и, в порядке следствия, к человеческому благу» (Монархия I 11, 14). Слово perseitas, условно переводимое здесь как самоценность, сложено из per se, что значит [сам] по себе. Среди развала вещей, манящих и обманывающих — причем и в человеке можно видеть всего лишь вещь, — внимательное зрение открывает человека «самого по себе».

При Данте и еще долго после него было принято считать монашество достойным уделом зрелого, тем более старческого возраста. У Данте оно не идеал. Умудренность и опыт не обязательно ведут к отречению от мира. «Бог ждет от нас только верующего сердца». Дело будущего человечества, как его видит Данте, не похоже на отбывание временной повинности на земле. Тайна «человека самого по себе» внешне близка к идеалу «созерцательной жизни». Но ренессансный поэт знает, что без философской политики и мудрого хозяйствования земля не станет садом. Самой беспросветной доли в Дантовом аде удостаиваются не злодеи, а бездеятельные.

Между двумя крайностями — уходом от мира и прикованностью к его вещам — Данте занимает золотую тщательно взвешенную середину. Поэтическое и философское внимание к природе и человеку не исключает политической и художественно-хозяйственной практики, даже обязательно ведет к практике. «Созерцательный ум, распространяясь, становится практическим, имеющим целью действие и делание».

В равновесии между необходимым — но не более того — действием политика и любящим постижением тайны Данте видит призвание будущего соединенного человечества. Оно придет к согласию в «достойной деятельности» и «созерцании деяний Бога и природы». По существу весь последующий Ренессанс следует этой программе. Но она вскоре незаметно распадается на ряд отдельных научных и художественно-технических задач.


РЕНЕССАНС И СРЕДНИЕ ВЕКА

Непредвзятая дружелюбная открытость миру — заметная черта ренессансной натуры. Была и другая. По существу только Данте и уже в меньшей мере Боккаччо оказались способны к всеобъемлющему синтезу всех доступных их кругозору духовных и культурных начал. Культ добродетели-доблести, исторического подвига сделал с XIV века популярным жанр сочинений «О знаменитых мужах», «О знаменитых женщинах». Но всё средневековое тысячелетие с основанием больших государств, строительством городов, отстаиванием Европы от арабов, с Роландом и песнью о нём, крестовыми походами, завоеванием Ближнего Востока и Византии, подвигами аскетов словно ушли для ренессансных гуманистов после Данте под землю. И вереница героев в энциклопедиях знаменитостей у Петрарки и Боккаччо обрывается, за немногими исключениями, вместе с античностью, возобновляясь лишь в близкие к авторам годы, начиная примерно с эпохи Фридриха II. Рыцари Артура, Роланд и крестовые походы стали снова поэтической темой только с XVI века, когда размежевание со Средневековьем перестало быть злобой дня.

Готике нельзя отказать в величии. Именно с нее в Европе возобновляется полнокровное нестилизованное изображение человеческого тела. Внутренность готических храмов стала просторной. Поднялись нефы многометровой высоты, витражами расцветились огромные воздушные объемы, а колесо Фортуны над порталом было переосмыслено как символ солнца. Но ренессансное искусство после Джотто не включало готику в свой синтез.

Средневековая школа философского перевода имела многовековой опыт, умела пользоваться параллельными арабскими и еврейскими переложениями античных источников. Но ренессансные гуманисты, часто не имея равного навыка и кругозора, взялись переводить всё заново. Тысячелетний стиль мысли и речи был не преодолен, а внезапно отброшен.

Все средства шли в дело, чтобы подчеркнуть разрыв со старым и обращение через его голову к золотой древности. Презрение к современности доходит до того, что гуманисты переименовывают в древнеримском или древнегреческом стиле себя, географические названия, политические реалии. В письмах Петрарки только чувства, заботы и адресаты (но не их переиначенные на латинский лад имена) современны. Исторические и литературные примеры, цитаты, мифологические образы все античные.

С заявленной ренессансным гуманизмом высоты историей признавалось не всё то, что произошло. Многое случилось за «темные века», что на суд разума не должно было случиться. А потому и не признавалось полноценным событием, каким была золотая древность.


ВОЗРОДИТЬ АНТИЧНОСТЬ ИЛИ ПРЕВЗОЙТИ ЕЕ?

Ренессанс подчеркивает разницу между древним и новым, уличает современность в вопиющем недостоинстве и хочет возродить величие прошлого.

В письме 30 апреля 1341 года к королю Неаполя (1309–1343) Роберту Мудрому «О своих лаврах и против ревнителей старины, всегда презирающих современность» (Книга о делах повседневных IV 7) Петрарка разделяет отчаяние тех, кто плачет об упадке современности, но делает отсюда неожиданный вывод: «От своего отчаяния они коснеют, нас наше отчаяние побуждает к действию, и что для них узда и оковы, то нас еще больше толкает и подстегивает трудиться, чтобы стать такими, какими в их [ревнителей старины] мнении могут быть только прославленные древние». Ничтожество современности одних погружало в грусть, других пробуждало к отчаянному усилию. Возрождалась не античность в самом ее факте. Возрождался человек достойный. Мобилизующая сила античности значила для Ренессанса больше чем сокровища ее культуры.

Когда, подводя итог полувеку работы, Петрарка в 1373 году гордится тем, что «подтолкнул многих к этим нашим занятиям, которые были заброшены в течение долгих веков», то имеет в виду вовсе не собирание древней литературы. Он называет эти восстанавливаемые им «древние» черты: ненависть к праздности, способность к духовным порывам, напряженный труд как пища души, мужественное постоянство. Колуччо Салутати (1331–1406), который через год после смерти Петрарки станет канцлером флорентийской синьории, искал дружбы поэта, привлеченный не столько его литературной славой, сколько его «истинной добродетелью». «Ибо ты, — писал Салутати Петрарке, — приобрел такую высоту достоинства (virtus), какой только возможно достичь в человеческом роде» (Письма II 8).


СИЛА ХАРАКТЕРА

Первая новелла «Декамерона» Боккаччо описывает историю сера (юриста) Чеппарелло, грязного мошенника, сластолюбца и убийцы. В лживой предсмертной исповеди он заставляет священника счесть себя аскетом неслыханной святости и за то после смерти удостаивается народного поклонения под именем святого Чаппелетто. Пакости, безнаказанно творимые выжигой Чеппарелло в каждый день его жизни, явное могущество лжи, наивность легковерного монаха-исповедника делали бы новеллу уроком цинизма, если бы не два островка прочной суши среди болота лицемерия и глупости. Первый — божественная премудрость, которая делает так, что образ святого Чаппелетто всё равно возвышает души паломников. Второй, как это ни парадоксально, — «добродетель» самого Чеппарелло. Чуда не было бы, не сумей он в предсмертных муках доломать до конца свою комедию. Мораль всей истории у Боккаччо: был бы размах, решимость на крайнее, способность отчетливо прочертить до конца линию своей жизни, словом, был бы человек, какой он ни есть. А уж высшие силы сумеют найти ему применение.

С XIII века у итальянцев распространяется уважение к мусульманскому идеалу щедрого мужества и непоколебимого личного достоинства. Есть судьба злее ада, она настигает тех, кто за свое земное существование не успел совершить ничего ни позорного ни похвального. По Данте бездеятельные «никогда не жили». После смерти они мечтают о смерти, но осуждены вечно брести сквозь мутный вихрь «без времени» по месиву из собственной крови, слез и поедающих всё это червей. Что таких не любит небо, понятно. Но их не терпят и враги неба. Ад их не впускает, иначе мучимые там преступники справедливо возгордились бы, сравнив себя, героев зла, с этими неосуществившимися людьми (Ад 3, 22–69).

Во всю средневековую и ренессансную эпоху Фортуну изображают и описывают неумолимым своенравным божеством. Добродетель выковывается на фоне всевластия рока. Фортуна госпожа всего кроме добродетели. Добродетель наперекор горю или удаче хранит бодрую трезвость духа и тела.

Неумолимая Фортуна заставила человека жить при закате мира, «в последнем возрасте века» (Данте), когда «по злой воле Фортуны самые бесчестные люди господствуют над достойными» (Петрарка), во времена, к которым небеса «исключительно враждебны» (Боккаччо). Золотая древность безвозвратно ушла. Фортуна лишала человека отечества, достатка, заслуженных наград, покоя, условий для труда. Но рядом с признанием ее могущества только крепло чувство самостоятельности добродетели.

Бьяджо Буонаккорси (XV в.), друг Макиавелли, рассказывает в своем дневнике, что некий Вителоццо лежал в постели больной, когда его пришли арестовать представители власти. Сказав, что одевается, он дотянулся до оружия, внезапно поднялся и пробил себе дорогу на волю. Закон законом, но независимо от того, на чьей стороне мораль и право, «добродетель» Вителоццо говорит за себя. Равно как и «мелкость» правительственных чиновников.

По Буркхардту, итальянцы ренессансной эпохи были ближе других народов того времени как к добру, так и к злу. Точнее было бы сказать, что ренессансная добродетель была не добротой в обыденном понимании этого слова. И ее противоположностью было не зло. Человеческий образ в ренессансной живописи, особенно ранней, плохо поддается оценке по признаку доброты и очень хорошо — по признаку добротности. На фреске Джотто в верхней церкви базилики Сан-Франческо в Ассизи папа Гонорий III (1216–1227), принимающий Франциска, явно захвачен его проповедью, полон энергии и спокойной силы. И чего совершенно не найти в облике папы, так это размягченной благости.

Близкий конец мира подталкивал добродетель к действию. Жалуясь на упадок Италии и Европы, Петрарка утешался тем, что ему не довелось родиться позже, когда состояние мира будет еще хуже. Николай Кузанский математически подсчитывал, что идет примерно последняя восьмушка последней четверти всего существования мира. Миру перед огненным судом предстоит пройти через «развертку», расширенное повторение крестных мук Христа. Но тем почетнее, когда всё склоняет к унынию, противопоставить близкой гибели стойкость, под античный рефрен: «Пусть целый свет, надтреснув, рухнет, — тело, не дух сокрушат руины» (Гораций).

Противоборства враждебной судьбе было недостаточно. На первом месте в самом крупном сочинении Петрарки — «Лекарства от превратностей судьбы» — стоит сохранение добродетельной твердости не среди бед, а среди удовольствий и удач. Это труднее, а потому важнее чем мужество в горе. Лучше остаться в мире ни с чем, лишь бы не стать игрушкой будь то злой, будь то благоприятной фортуны. Чтобы хранить не отшельническое, а деятельное постоянство, надо опереться на что-то неизменное в человеке. Добродетель отвечает этому требованию, потому что умеет поддержать сама себя. Она надежнее хода небесных светил. Писатели Ренессанса гораздо чаще средневековых напоминают, что ход светил не в силах покорить свободную волю.


СТРОГОСТЬ ФОРМЫ

Древняя добродетель, крепнущая в борьбе с Фортуной, придавала поэзии рассчитанную формальную законченность. О железной воле говорит строгий стиль и формальная отчетливость «Божественной Комедии». В ней ровно 100 песен.

Двух глав после смерти поэта не нашли. «Стало быть, всё же не успел закончить», решила издательская комиссия. «Вот они!» сказали сыновья Данте и извлекли недостающую часть, совершенно отделанную и переписанную набело, из-за настенной картины.

Сцепляющая «бесконечная» отчетливая рифма (vita-smarrita, oscura-dura-paura, forte-morte-scorte и так далее вплоть до percossa-possa-mossa и velle-stelle) совершенно не допускает размытости или приблизительности. Каждая строфа уложена в аккуратный одиннадцатисложник. Чтобы у читателя не оставалось никакого сомнения, что мастер завершил всё что хотел, каждая из трех частей поэмы — кантика —кончается одним и тем же словом. Неуклонная поступь этой запланированной речи завораживает.

«Божественную Комедию» отличает абсолютная невозможность для главного героя трагических ошибок, промахов, срывов, просчетов. Т. е. всего того, что и составляет главную интригу древнегреческого эпоса и трагедии. Действия героя строго выверены, тщательны, с запасом надежны. Так, войдя в двери Чистилища, поэт и его проводник получают указание не оглядываться, и у них не возникнет даже искушения сделать это.

Главной чертой жизнеописаний Данте стало неукротимое упорство швыряемого житейскими бурями человека. Не имея постоянного пристанища, когда многие его товарищи по изгнанию покончили с собой, он довел задуманное до последней точки. «Тут не хватает слов для восхищения и похвал, потому что ни оскорбительное беззаконие сограждан, ни изгнание, ни бедность, ни уколы вражды, ни супружеская любовь, ни привязанность к детям не сбили его с однажды намеченного пути» писал Петрарка.

У Франческо Петрарки цельность замысла распространяется на всю его жизнь. Биографам Петрарки почти не приходится самим собирать материал помимо тех сведений, какие предоставил им поэт. Главные свои произведения он правил до конца дней. При такой же, как у Данте, строгости размера и чистоте рифмы количество стихотворений в «Книге песен» равно числу дней високосного года, символизируя полноту жизненного круга.

Включая в «Декамерон» сто новелл, Боккаччо вторит числу песен «Божественной Комедии». Неостановимое последование новелл в рамочном сюжете «Декамерона» обеспечено не жизненными обстоятельствами рассказчиков. В самом деле, смерть всех родственников малый повод для плетения пестрых историй. Семеро девушек и трое юношей «бригаты» (союза друзей) вполне могли бы, как сказано в предисловии к Первому дню, дать волю другим, не литературным увлечениям. «Законные права на удовольствие […] не то что для их возраста, но и для гораздо более зрелого были тогда самые широкие». Их позиция — это всё то же упрямое противостояние счастливой и несчастливой фортуне в опоре на мудрость, знание и добродетель. Удивительное поведение компании молодых людей, интеллектуалов нового стиля, не только сцепляет действие воедино, но выступает упорядочивающим началом. Безупречный стиль жизни бригаты составляет идеальный противовес телесности новелл. Боккаччо называют за это «конструктивнейшим социологом». Момент вынужденной переплавки общества после кризиса 1348 года требовал именно такого преображения, на какое оказались способны десятеро юношей и девушек. Мастерством своего слова они воссоздают новую жизнь над кладбищами чумного города.


АНТИЧНЫЙ ИДЕАЛ

Древность звала укрепиться в добродетели, не сдаться Фортуне, выйти на сцену истории. Слава ценилась как тень добродетели, звонкое слово становилось средой обитания. Счастливая простота, обеспеченная «героическим порывом гигантской воли» — замечал Мишле, дала «впервые узнать человека и человечество в его глубочайшей сути».

Античность высилась и позади, в прошлом, и впереди, в настающем. Петрарка в сонете 137 предвидит времена благой империи:

Прекрасных душ и доблестных владеньем
Мир станет; весь златым его увидим
И древними деяниями полным
.

Ренессансный архитектор, скульптор и живописец Антонио Филарете (ок. 1400–1465) писал о Флоренции середины XV века: «Они строят в согласии с античным, древним стилем». Круглая часовня Браманте при соборе св. Петра в Монторио (1502) имела для XVI века статус образцового античного строения. Интересно, что Плутарх писал об афинской архитектуре середины V века до н.э.: «Творения Перикла […] созданы в короткие сроки, но для долговременного существования; по красоте своей они с самого начала были старинными», при том что «всегда блещут каким-то светом новизны».

Прямого копирования древности в Италии XIV–XV веков было едва ли больше чем в Аттике V–IV веков до н.э. Новое говорило с древностью на равных как мастер с мастером. Первым импульсом было восхищенное подражание, конечным итогом — небывалый синтез. «В своих отношениях с античностью Ренессанс… создает что-то совершенно новое»  [ 3 ]  .

Андреа Палладио (1508–1580), автор «Четырех книг об архитектуре» и, возможно, лучший архитектор своего времени в Северной Италии, мог искренно верить, что восстанавливает античный римский стиль. Но его работы стали образцом для архитекторов последующих четырех веков. «Спящая Венера» Джорджоне, дописанная Тицианом, кажется античной по теме и исполнению. Но вместо отрешенной олимпийской богини перед нами прекрасная женщина, погрузившаяся в мечту или воспоминание. Она вблизи и загадочно далека, словно во сне или в глубокой задумчивости. Такой игры настроения в античных изображениях божества мы не видим.

Техника сфумато (дымчатой светотени) в живописи Леонардо своему создателю представлялась осуществлением одного краткого замечания Плиния об Апеллесе. Но на самом деле была типичным новоизобретением. Желая поднять статус живописи, которая формально числилась среди ремесленных умений, люди ренессанса утверждали, что она принадлежала в Греции к благородным искусствам. Но опирались при этом больше на твердую веру в благоразумие древних чем на литературные источники  [ 4 ]  .


РЕНЕССАНСНЫЙ ГОРОД

Расцвет философской поэзии и искусств имел под собой богатую почву. Середина XIII века, а еще точнее — 1260-е годы предстают временем процветания городов, достоинства и нравственной красоты граждан, здравого политического устройства, нерастраченных возможностей. У хрониста Джованни Виллани (1275–1348) в его «Флорентийской истории» живое драматичное описание начинается с 1266 года. Те годы уже через полвека кажутся золотой стариной. Дальнейшие события излагаются обычно по схеме постепенного распада.

Необычайно росло население. Джованни и Маттео Виллани сообщают, что во флорентийском баптистерии ежегодно крестили по 5800–6000 младенцев. На каждого мальчика священник откладывал по черной фасолине, на девочку — по белой. В конце года черных оказывалось всегда на 300–500 больше. С неожиданной стороны об этом демографическом взрыве упоминает Петрарка, отговаривающий ок. 1350 года своего друга Дзаноби да Страда от карьеры учителя грамматики во Флоренции: «Ты увяз в настолько же бесконечном, насколько нудном занятии; ведь когда обучишь одних учеников, появятся другие, и конца тому не будет, особенно в нашем городе, невероятно плодящем детей всякого сословия и состояния, причем больше мальчишек, словно они рождаются из камней, пней или ветра…» Население Флоренции между 1200-м и 1330-м годами возросло примерно с 10 до 90 тысяч.

Городские свободы поощряли стремиться к самостоятельности и сотрудничеству. При изобретательности и динамизме населения постоянное политическое изменение делалось нормой. Флоренция, по выражению Данте, ворочалась как больной в постели, примеряя на себя новые конституции иногда по нескольку раз в год. Податливость строя на целенаправленные усилия казалась очевидной; ясно ощущалась возможность повлиять на город словом, примером и делом. В 1357 монах Якопо Буссолари проповедью настроил граждан Павии против ее синьоров Беккариа, и те бежали.

Во Флоренции XIV века, жалуется Франко Саккетти (1330/35–1400), литературный соперник Боккаччо, все поголовно стремились получить рыцарское достоинство. Это говорит не о важности сословных перегородок, а о размытости аристократического института. На праздниках тогдашние итальянские аристократы бегали взапуски на приз наравне с крестьянами, что трудно представить в Германии и даже Франции той эпохи. Говорят о «демократизации войны» у итальянцев тех веков. Инженер, литеец, артиллерист, солдат составляли промышленное предприятие особого рода, где было не до выяснения степени родовитости. В женщине тоже видели свободное лицо. И поскольку новоклассическая культура ценилась как высшее богатство, ее давали и девушке. В общении между полами царило «не внешнее женопочитание, т. е. респект перед определенными условностями, загадками, секретами, но сознание власти красоты и опасности ее судьбоносного присутствия», отмечает Буркхардт.

Подвижность общества сочеталась со свободой образов жизни. Не один Петрарка придумал себе «костюм, исключительный в своем роде», которым ему «было приятно в свое время выделяться среди равных, без ущерба для приличия и с сохранением благопристойности» (Книга о делах повседневных XIII 8). Во Флоренции XIV века не было единой моды, но изяществом и удобством итальянская одежда превосходила тогда всё, что было известно в остальной Европе.

Сельский житель, войдя в городские стены, немел от окружающей его пестроты. Итальянские города-государства жили напоказ, гласно, красуясь своими храмами, дворцами, гордясь своими рынками и своими оригиналами. Когда Данте нужно обличить глупость думающих, будто знатность идет от известности, он перечисляет примеры всем известных вещей и людей. «Шпиль Святого Петра был бы самым благородным камнем на свете; и Асденте, пармский сапожник, был бы благороднее чем любой тамошний гражданин». Эти люди при жизни стали мифом. Таким был и сам Данте, на которого показывали пальцем, когда он появлялся на улице. Публичное пространство свободного города было открытой сценой, на которой достоинства и пороки становились отчетливо видны. Наблюдение распахнутой человеческой природы давало уникальный материал внимательному художнику. В свою очередь общее внимание к признанному мастеру поощряло его творчество. Весь город сбежался, сообщает флорентийский историк искусства Джорджо Вазари (1511–1574), чтобы посмотреть новую доску (на полотне тогда еще не писали) Чимабуэ (род. до 1251 – ум. до 1302 гг.). Район, где она была выставлена, назвали Веселым предместьем. Поэт Данте заседал в городском правительстве.

Пока сохранялась реальная возможность смены строя, синьории терпели конкуренцию республиканских коммун. Волей-неволей господам приходилось заботиться о соблюдении свободы слова, прав, конституции. С конца XIII века возмущение единоличным правлением стало большой силой.

Во владении тирана
Жить заставишь лишь барана
,

рифмовал Франческо да Барберино в 1314 году. Когда Петрарка, уставший от Авиньона, переселился к миланским деспотам Висконти, почитатели забросали его упреками. Мистическое благоговение перед венценосным поэтом не помешало тридцативосьмилетнему Колуччо Салутати, так хвалившему Петрарку, отчитать старика за визит к Галеаццо Висконти: «И хотя в палатах твоего Галеация […] ты видел пышность и великолепие и, наверное, в безмятежных раздумьях наблюдал громадность дворца, красоту укромных уголков, роскошь лож, блеск покоев, царственный облик всего здания, изысканность яств и изящество одежд, но если бы ты вспомнил, что это богатство скоплено на грабеже народов, отнято у несчастных, ты проклял бы всё в безмолвном ужасе».

Петрарка справедливо возражал критикам, что республиканская коммуна непригодна для спокойной жизни. Партийные раздоры, смены правительства, перераспределение должностей, отчеты выборных органов, высылка слишком беспокойных граждан ежедневно тревожили умы. Демократические города кипели, силы поглощала злоба дня, мастерам, художникам не хватало там мирного досуга. Петрарка писал в 1366 году во Флоренцию к Боккаччо, страдавшему от неустойчивости ситуации: «… Не знаю, какой род ига назвать более тяжким и мучительным; думаю, легче терпеть одного человека тираном, чем целый народ».

Принципиальный республиканец, Боккаччо всё же тосковал во Флоренции по Неаполю короля Роберта. Главные творения Ренессанса создавались в тиши духовных и светских дворов. Наследственная власть иногда официально называлась «постоянным правлением». Коммуны могли только мечтать о стабильности. В Общественном дворце Сиены ок. 1340 года Амброджо Лоренцетти и Таддео ди Бартоло написали по заказу коммуны фрески, изображавшие избрание гражданами Общего Блага своим синьором. Но в 1368 году город четыре раза переписывал свою конституцию. Между 1525 и 1552 годами Сиена 10 раз меняла структуру правления.

Условия творческого подъема создавала не столько свобода как таковая, сколько ощущение ковкости политического тела, его отзывчивости на слово, художественный образ. Венеция заплатила поэту Якопо Саннадзаро (1456–1530) 600 дукатов гонорара за прославлявшую ее эпиграмму из трех дистихов. Флоренция оплатила первые кафедры греческой словесности и работу комментаторов Данте. Милан, приютивший при Висконти Петрарку, при герцоге Людовике Сфорца (1494–1498), финансировал эксперименты Леонардо да Винчи.

Идея справедливого согласного устроения равноправных граждан показала огромную живучесть. Семейство Медичи, утвердившееся в 1434 почти на три века в качестве правителей Флоренции и Тосканы, покровители искусств и наук, казалось бы, умело и мягко приучили Флоренцию к олигархическому строю. Но после их изгнания общественное обсуждение государственных дел — дебаты в совещательных комиссиях (pratiche), в 1495–1512 гг. снова определяли флорентийскую политику. Франческо Гвиччардини в своей «Истории Италии» называет дураками флорентийских республиканцев за то, что они сами спровоцировали осаду города объединенными французскими, испанскими и папскими армиями в 1529–1530 годах. Тогда погибли или разорились тысячи граждан, были разрушены знаменитые пригороды с дворцами и садами. В таком самоубийственном упорстве была однако своя историческая логика за пределами самосохранения. Город разыгрывал до конца драму своей истории. Он жил больше идеей и памятью о недавнем прошлом чем соблюдением частного интереса. Тот же Гвиччардини, который потом, когда папа Климент VII (племянник Лоренцо Медичи Великолепного) поручил ему провести реформы в покоренной Флоренции, круто расправился с республиканцами, с уважением пишет о знаменитой осаде: «То, о чём говорят духовные лица, — что имеющий веру совершает великие дела и, как говорит Евангелие, имеющий веру может повелеть горе и т. д., происходит от присущего вере упорства […] В наши дни величайшим примером тому служит упорство флорентийцев, которые, вопреки всякому мирскому благоразумию навлекши на себя войну папы и императора, без надежды на чью-либо помощь извне, имея внутренние разногласия и тысячу всевозможных трудностей, вот уже в течение семи месяцев отражают у самых своих стен войска, при том что никто не поверил бы раньше в их способность сдержать такую армию хотя бы в течение семи дней, и довели дело до того, что если они победят, никто уже тому не удивится, хотя раньше все считали их погибшими; и это упорство вызвано в большей части верой в то, что Флоренция, согласно предсказанию фра Иеронимо [Савонаролы] из Феррары, не может погибнуть».

В важном смысле Флоренция не погибла. К концу XVI века в Европе утвердились национальные монархические государства. Предприятия, чрезвычайно стабильные, структурно и идеологически нацеленные на собственное упрочение. Италия (как впрочем и Германия) оказалась не способна или не расположена создать свою абсолютистскую монархию с мощным военным, полицейским, административным и бюрократическим аппаратом. Но Флоренция и другие свободные ренессансные города до сих пор мстят своим покорителям Фердинанду Католику, Карлу V и Филиппу II. Мстят тем, что история этих городов и профессионально, и по-человечески привлекает несравнимо большее внимание исследователей чем архивы великих завоевателей.


РЕНЕССАНСНЫЙ ГОРОД И АНТИЧНЫЙ ПОЛИС

Само собой напрашивается сравнение городов Италии XIII–XVI веков с античными полисами VIII–IV веков до н. э., т. е. за два тысячелетия до того. Население Афин в V–IV веках было примерно такое же, как во Флоренции или Новгороде XIV–XV веков. Полис так же раздирался внутренней динамикой. Но свободный город всегда, пока не приходил в упадок, умел обеспечить более или менее прямое участие всех граждан в управлении. Гарантией демократии была открытость мнений. Политическая свобода в древней Греции называлась parresia, буквально — право говорить всё. Возможность сменить образ правления, который перестал нравиться большинству, сохранялась всегда, пока город не приходил в упадок и не подчинялся единоличному правлению. Оттого и частые смены общественного строя, заставившие Данте и Петрарку жить вне отечества, а Боккаччо — ворчать на него.

В античном (греческом, римском) полисе важной частью политического воспитания народа была апелляция к древности, добродетельным нравам предков, «гражданствованию отцов». Политическое строительство в европейских городах тоже шло под знаком древнего Рима. Уже около 1130 г. в исторической поэме, прославляющей военную кампанию города Пизы, итальянские победы сравнивались с римскими. В одной французской популярной истории XIII века поздняя Римская республика названа коммуной. Даже французские города примерялись к модели Рима. Итальянские тем более считали себя его прямыми продолжателями. Особенно Флоренция, малый Рим (piccola Roma) или, как ее называл Данте, «прекраснейшая и славнейшая дочь Рима» и отчасти Милан (древний Медиоланум).

Флорентийская «Хроника основания государства» пишет об основании города Римом. Джованни Виллани в продолжении к ней пишет, что после нашествий варваров «новые римляне» (Карл Великий) обновили Флоренцию, даровав ей свободы и республиканскую конституцию. Император постановил «городу гражданствовать и управляться по образцу Рима, то есть двумя консулами и советом из ста сенаторов» По Маттео Виллани, Флоренция, Перуджа и Сиена «соблюли вольность и свободу, доставшуюся им от древнего римского народа». В «Похвальном слове городу Флоренции» Леонардо Бруни (ок. 1370–1444), ренессансный публицист и историк, биограф Данте, Петрарки и Боккаччо, уже по-ученому исследует историю Рима. Он утверждает, что Флоренция ответвилась во время максимального процветания римского народа, когда «была в силе чистая и ненадломленная вольность». По этой причине флорентийцы «более всех наслаждаются свободой и чрезвычайно враждебны к тиранам». Но гораздо чаще республиканский и императорский Рим сливались в единый образ славы и величия. Как например в риторике «Освободителя Города» Кола ди Риенцо, Николая Лаврентия (ок. 1313–1354), который видел Рим в ореоле вергилиевского эпоса и звал «римский народ» воспрянуть после «темных веков» унижения.

В политических сочинениях Ренессанса античность минуя средние века перекликается с современностью. Новое для Макиавелли и многих других ренессансных историков начинается в XIII веке, как если бы история итальянских городов-государств была продолжением древних полисов с промежутком в полтора тысячелетия. Здесь было не только идеальное родство и искусственное насаждение политических и юридических традиций античности. Итальянский Ренессанс стал прямым продуктом той же национальной почвы, которая произвела на свет античность. По Буркхардту, итальянцы всегда оставались «полуантичным народом», обладателями «античного чувства жизни». Ренессанс был не только возрождением, но и возобновлением античности. В его поэзии «удивительным образом всё еще слышится звон бесконечно древних струн… Итальянская культура золотой поры (XIII–XIV веков) была отчасти органическим продолжением римской, народным развитием ее начал», пишет российский исследователь Ренессанса Александр Николаевич Веселовский (1838–1906).

В том, что касается расцвета городов, Ренессанс был скорее оживлением не специфически национальной, а общечеловеческой расположенности к свободному гражданствованию. Республиканский конституционализм с его идеей справедливого согласного устроения показал огромную живучесть. Для выкорчевывания духа вольного города потребовался полный физический разгром Флоренции. Так для происходившего тогда же и позднее смирения Господина Великого Новгорода и Пскова понадобилось уничтожение и переселение московскими армиями десятков, если не сотен тысяч горожан.

Античный полис врастал корнями в жизнь рода, в обычай. Ренессансный город не только политическую, но даже домашнюю и семейную жизнь в большей мере стремился «сознательно построить... как произведение искусства», замечал Буркхардт. Именно поэтому ренессансный город в еще большей мере чем античный стал почвой для идей, далеко выходящих за стены этих городов и интересов их самосохранения. Славу Флоренции обеспечивают главным образом литераторы и художники, историки, гласность ее политики. Мыслители, писатели, художники, ученые при всей любви к отечеству служат человечеству. Для многих Флоренция имеет живое влекущее лицо. Но именно поэтому не самосохранение оказывается единственной целью.

Флоренция стала, по выражению Буркхардта, мастерской, где отыскивались новые способы человеческого бытия. Здесь в XV веке возникает впервые статистика населения, строительства, промышленности, ремесел, торговли, банковского дела и даже искусств. Еще в первой половине XIV века торговец зерном Доменико Ленци (ок. 1305–1348), самоучка, читавший Данте, вел дневник флорентийского рынка Орсанмикеле. Там рядом с экономическими, нравственными, политическими наблюдениями, стихами и вставными миниатюрами приводится статистика цен на разные виды зерновых с июня 1320-го по ноябрь 1335 г. Средневековой городской коммуне такая статистика была не нужна, поскольку имелись более непосредственные, безотчетные способы чувствовать пульс общества и инстинктивно реагировать на его изменения. Статистика во Флоренции развивается как прием упорядоченного расположения жизни в едином «математизированном» пространстве.

В предисловии к «Истории Флоренции» Макиавелли обещает в отличие от прежних историков описывать «примечательные раздоры», которых Флоренция «породила множество». Как напоказ она перепробовала все формы правления: аристократию в середине XIII века, тиранию герцога Готье де Бриенна в 1326–1327 гг., полную, частичную и мнимую демократию, олигархию дома Медичи, теократию в 1494–1498 гг. при Савонаролле, наконец наследственное герцогство с 1537 г. Город стремился к чему-то за пределами своего частного устроения. Он не берег себя. История самостоятельного флорентийского города была одним ярким пожаром.


ОСВОЕНИЕ МИРА

Угаданные в лице Прекрасной Дамы, природа и мир привязывают к себе любящую мудрость красотой и хрупкой беззащитностью. Миру не меньше чем возлюбленной грозят болезни и смерть. Данте, метавшийся в бреду после смерти Беатриче, видел что «солнце потемнело, так что проступили звезды, цвет которых заставлял меня думать, что они плачут; и казалось мне, что птицы, пролетая по воздуху, падают замертво и что происходят величайшие землетрясения». Он написал тогда послание государям земли о том, что город Флоренция с уходом Беатриче из мира остался нищей вдовой.

В письме к Гвидо Сетте (ок. 1304–1367), архиепископу Генуи, «Об изменении времен» Петрарка из жизненного опыта выводит, что «совершенно очевидное» ухудшение климата, природных условий, благосостояния народов не иллюзия стареющего наблюдателя. «Конечно, наши чувства и порывы изменились […] но это изменение не имеет отношения к другому, и громадное колесо, запущенное сильным толчком, не замедлит своего вращения оттого, что по нему ползет меж тем ленивый муравей». Возможно, порча идет не от природы, а от людей, но это не меняет дела. «Конечно, многие причины изменений подобного рода заключены в самих людях, а копнуть поглубже, так даже и все, разве что одни явны, другие скрыты. Поистине только в людях вся причина зла, если любовь, истина, доверие, мир уходят из мира; если правят бессердечие, ложь, измена, раздор, война и буйствует весь круг земель».

Мир ломкая драгоценность, чьи душа и судьба сплетены с нашей историей. Если он пошатнулся, утратив равновесие, если природа страдает, то отойти в сторону неблагородно. Оставаться равнодушным безнравственно. Уход в монастырь, казавшийся таким прекрасным поступком в ранние века христианства, теперь потерял смысл. Участие в мире предполагало заботу обо всём. От любящего принятия и жалости был только один естественный шаг до тревоги и заступничества. Леонардо да Винчи перенес это мироощущение ранних философских поэтов в художественно-изобретательскую мысль. Он хотел направить мощь задуманной им техники на защиту Земли, одушевленной драгоценности, обиженной недостойным человечеством.

Сила мысли простиралась на весь мир как дружественное целое. Она заключалась в умении с самого начала ощутить крайние пределы всякой области, на которой сосредоточивалось внимание. Будь то история, географическое пространство, общество, науки, искусства. Сама идея Возрождения не возникла бы без готовности помыслить человеческую историю как обозримое целое. Это целое расположилось между крайностями — ослепительным величием древности и жалким упадком современности (в ярком свете близящегося конца мира). Пределы были конкретны. Древность есть высшее доступное человеку, в том числе современному, усилие добродетели. Современность, какою мы ее находим, — тоже доступное, почти окончательное страшное падение.

Подобно истории, знаком предела было отмечено пространство. Цель Колумба была не открыть еще один материк, а именно охватить всю Землю кругом, двигаясь на запад к Китаю, давно уже достигнутому венецианцами и генуэзцами в движении на восток. Колумб произнес свои знаменитые слова «мир мал» (il mondo è poco), думая, что уже добрался до Индии. За этой ошибкой стояла весомая правда ощущения земного пространства как принципиально обозримого целого. Это мирочувствие было подготовлено, конечно, ренессансным философско-поэтическим и философско-художественным открытием мира как целого.

Задолго до путешествий вокруг света ренессансные мыслители создали, по выражению Буркхардта, «литературную готовность» к великим географическим открытиям. В Средние века земное пространство вовсе не из-за технической неоснащенности путешественников и исследователей, а в принципе оставалось необъятным, потому что география плавно переходила в мифологию. Казалось, что по краям мира человеческая природы искажена. Неспособность первых путешественников увидеть в «индейцах» полноценных людей была пережитком этой старой мифогеографии. Подобным же образом человеческое общество таило в себе для средневекового ума запредельные глубины, олицетворявшиеся в священных образах императора и папы. Или в дьявольских образах еретика, неверного, колдуна. Ренессансные политики заранее воспринимали человеческое общество в целом как обозримый и послушный разуму организм.

Первое почти мечтательное, но тем более счастливое вступление в обладание домашним, податливым целым совершалось с легкостью, которая может показаться легкомыслием. Леон Баттиста Альберти перескакивал в своих занятиях от философии к математике, праву, политике, лирике, эротической поэзии, комедиографии, социологии (трактат «О семье»), нравственной философии, ваянию, живописи, теории искусства, археологии, архитектуре, ее теории, от нее опять к математике (трактат «Математические игры»), историографии, литературной пародии («Житие св. Петита»), снова к философии, к политической теории. Попутно он добивался и, по отзывам современников, добился от себя совершенства в искусстве ходьбы, бега, верховой езды. Человек спешил как можно полнее очертить и хотя бы вчерне разметить круг новых художественных проникновенных отношений с миром. Реальное нелегкое овладение пространством и природой начнется немного позже не в Италии, а в Нидерландах, Англии, Германии и Франции, где развернется так называемый Северный Ренессанс.

[ Комедия и трагедия]

В ренессансном театре тон задавала комедия, а не драма. Более или менее самостоятельная трагедия в Италии появилась только в конце XVI века. Воспевание в стихах любой распри или церемонии, шахматной игры, астрологии, лекарства от сифилиса показывало, насколько общественное настроение было далеко от тяжеловесной серьезности. Она стала привычной лишь намного позднее, к XIX веку.

Местом единственной подлинной трагедии было интимное отношение к Прекрасной Даме. Здесь Любовь и Добродетель, Amor и Virtus, насмерть стояли против Судьбы и покорности ей. Однажды победив в ранней схватке, разумная воля ощущала себя вправе ставить перед собой любые цели. После главной победы она не могла не достичь их, полагаясь на упорное постоянство и трезвый расчет. Данте называет свою поэму Комедией потому, что у нее «трудное и трагическое» начало, но «счастливый конец».



ДАЛЕКИЕ ЗАМЫСЛЫ

Подробное вхождение в конкретные проекты помешало бы полноте охвата мира. В трактате-диалоге «Опыты с весами», написанном 13 и 14 сентября 1450 года, Николай Кузанский строит совершенно фантастический для своего времени проект. Он предлагает записать в огромных книгах весовые и временные (изменение массы в ходе естественных и искусственных процессов) характеристики всех без исключения вещей в мире. Николай понимает, что «опытная наука требует пространности трудов», но ведет себя так, словно средства для решения неимоверных технических трудностей уже на подходе.

Мысль спешит освоить всё сущее пока хотя бы в проекте. Она так увлечена свободой широкого полета, что порой довольствуется условным преодолением преград. Магию считают пережитком средневековья, «темным ликом» Возрождения. Но к магии склоняло нежелание дожидаться, когда к передовой линии мысленного овладения миром подтянутся обозы материального обеспечения. Магия была способом сохранить темп движения мысли. Исследовательский оптимизм поддерживала легенда о мудром пророке Гермесе Трисмегисте, якобы современнике Моисея. В сочинениях Гермеса Трисмегиста содержали зашифрованные тайны природы. В Италии освоение тайных учений шло по линии разгадки герметических текстов. Но ученые Северного Ренессанса были более склонны вырвать у природы ее тайны, если надо — заставить ее выдать их под пыткой огнем (расплавление веществ) и водой (выпаривание, дистилляция).

Ренессансное отношение к трудностям всего лучше обозначить словами знаменитого французского поэта и эссеиста Поля Валери (1871–1945) о Леонардо да Винчи. Для ученого-художника внутри мира «не существовало откровений; не было и пропастей по сторонам. Пропасть заставила бы его лишь подумать о мосте. Пропасть послужила бы лишь толчком для опытов с какой-нибудь громадной механической птицей».


РАЗБРОС ИСКАНИЙ

В художестве, изобретательстве, науке Ренессанса царит хаотическая бессистемность. Алексей Федорович Лосев в своем большом обзорном труде о Ренессансе особенно выделяет в этом отношении Леонардо да Винчи. Его личность и творчество выступают «в своей неимоверной пестроте, доходящей до богемности, и в такой южной чувствительности и темпераментности, которая граничит с беспринципностью. Весь этот беспринципный артистизм заставлял Леонардо кидаться в самые разнообразные стороны», — отмечает Лосев. Ни в один момент всего ренессансного движения не ощущается системы или организации. Выдвигаются, осуществляются или откладываются бесчисленные мало связанные между собой проекты. Нет ничего похожего на координированную стратегию освоения действительности.

В исходном ренессансном отношении к миру было заранее покорено и то, о чём еще никто не знал. Практические достижения должны были позднее сами упасть в руки следствием более высокой ранней победы. В торжестве Амора и Добродетели над Фортуной было заложено будущее решение исследовательским и изобретательским упорством любых, без преувеличения, технических задач.

У Леонардо да Винчи нет почти ни одного законченного произведения, не говоря уже о его записных книжках с тысячами набросков и проектов, перемежающихся планами написать книгу на каждую из мимолетно затронутых тем. Важнейшие работы Бенвенуто Челлини (1500–1571) пропали в проектах. Почти все работы Микеланджело тоже остались незавершенными. Славе художников это не мешало. Важнее всего было безостановочное движение ищущего ума. Подобно Бенвенуто Челлини, Джироламо Кардано (1501–1576), давший свое имя важной детали современного автомобиля, был известен больше своей биографией гениального оригинала чем открытиями. Большинство их были фантастическими из-за присутствия в них магии.

Энергия безудержного изобретательства часто действовала вразнос, на подрыв успешной установившейся практики и во вред себе. Эксперименты Леонардо привели к тому, что краски стали выцветать на его картинах. В незавершенности и практической бесплодности ренессансных исканий критики видят несостоятельность творцов, их человеческую незрелость, душевную неустойчивость. Или даже отказ им в благословении свыше. Но, посвятив себя осуществлению конкретных проектов, художники-изобретатели изменили бы истине своего призвания. В проектах паровой машины, подводной лодки, танка, самолета у Леонардо главным было ощущение безбрежных возможностей техники. Мало заботясь о реализации своих проектов, художник переходил к другим замыслам. Обозначить фейерверком бесчисленных идей новый горизонт было важнее чем взяться за решение одной из множества задач.

Вот одна из характерных записей Леонардо: «Отставлю пока в сторону доказательства и опыты, которые проведу потом при упорядочении труда, и займусь только отысканием случаев и находок. Буду записывать их подряд по мере того как они являются, а после придам им порядок, собирая вместе всё однородное; так что сейчас не удивляйся и не смейся надо мной, читатель, если я делаю тут такие большие скачки от одной материи к другой»  [ 5 ]  . В непрактичности, граничившей с ребячеством или наивным магизмом, была далекая стратегия. «Индивидуализм Леонардо, ставший абсолютным и последовательно проводимым эгоизмом, — пишет Алексей Федорович Лосев, — потерпел крах, но нашел свое воплощение в титанической и беспорядочной деятельности». Леонардо да Винчи «человек, свободный так, как еще никто не был свободен, человек, которому всё безразлично, потому что всё может интересовать его в равной мере». Вопреки нескрываемой неприязни к ренессансному изобретателю, историк культуры угадал размах его замыслов. Чем бы частным ни занимался Леонардо, «кажется, он всегда думает о чём-то другом»; его манил некий последний предел постижения, «после которого изменится всё» (Поль Валери). В перспективе любого открытия виделся преображенный мир.


ОТ ПОЭТИЧЕСКОЙ ФИЛОСОФИИ К ХУДОЖЕСТВЕННОЙ НАУКЕ

От середины XIII до середины XIV века и несколько позже поэзия подчиняла своему стилю и настроению всё. После того, как в 1374 году не стало Петрарки, а в 1375 — Боккаччо, в Италии началось «столетие без поэзии» замечал известнейший итальянский философ XX века Бенедетто Кроче (1866–1952).

В XV веке ведущим органом осмысления мира становится живопись. Выдающуюся живопись имел конечно и XIV век. Живопись и словесность развивались тогда почти параллельно. Благодаря Петрарке поднялась словесность, благодаря Джотто возродилось мастерство художников. Но в XV веке художник стал тем, чем раньше был по преимуществу поэт: мыслителем, идеологом, ученым и сверх того изобретателем.

Анализ отреставрированной «Весны» Сандро Боттичелли (1445–1510) открыл в ней помимо философского и мифологического смысла собрание ботанических, астрологических, алхимических познаний эпохи. Современник Леонардо, Боттичелли видит мир глазами Данте. Природа возвращает себе у него ранний ренессансный облик прекрасной, хрупкой и страдающей женственности. Намеренно возвращаясь в прошлое, Боттичелли отказывается от перспективы, казалось бы, прочно утвердившейся в Италии после трактата Альберти «О живописи» (1435).

Для Леонардо живопись стала универсальной наукой. Его анатомические рисунки и обнаженная натура, требовавшие остроты научного наблюдения, были широко поставленным исследованием человека. Великий историк искусства, один из создателей иконологии Эрвин Панофски (1892–1968) называет Леонардо основоположником научной анатомии.

Практика анатомического рисунка со своей стороны упрочивала навыки архитектурного проектирования. Живописное изображение у Леонардо, и не только у него, соревновалось со скульптурой, переходило в изобретательство, военную и гражданскую инженерию, наконец в астрономию. А «матерью» астрономии считалось искусство перспективы, «кормилицы и узды живописи». Надо прибавить сюда идеологическую, социальную службу живописи, в то время очень заметную, возможно, даже слишком большую. Как Данте называл философию «дочерью Императора вселенной», так Леонардо именует живопись «внучкой природы и родственницей Бога».

В Средние века живопись имела свое место внутри большого синтеза искусств — собора. Строительство храма знаменовало собой воздвижение мирового порядка. Вода, в которой замешивали глину, напоминала о предвечных водах. Цемент в основании алтаря изображал Землю. Наружные стены создавали воздушное пространство. Каждый этап постройки алтаря символизировал божественное сотворение еще одной космической сферы. Готовый храм давал работу живописцам, школа при храме — каллиграфам и миниатюристам. К XV веку живопись в основном отслоилась от архитектуры. На смену большому храмовому синтезу пришел малый синтез живописного изображения. Картина вместила священную (т. е. для той эпохи общезначимую) тематику, философскую и богословскую символику, трехмерное пространство (благодаря перспективе), архитектуру (итальянская живопись до второй половины XVI века переполнена архитектурой, почти градостроительными проектами). Картина имела свой текст (за счет обязательного аллегорического и иероглифического прочтения фигур и предметов). Часто живописцы показывали протяженность событий во времени, иногда явно, как например в иллюстрациях Боттичелли к истории Настаджо из «Декамерона», чаще прикровенным и до сих пор мало разгаданным образом. Математика в архитектуре и живописи Ренессанса получила небывало широкое применение.

До нас не дошли чертежи великих готических соборов Средневековья. Наоборот, ренессансные архитекторы и художники оставили много планов, проектов и математических расчетов, которые они не успели осуществить.

[ Открытие пейзажа]

Ренессансным открытием пейзажа, даже «началом новоевропейского мирочувствия» иногда называют восхождение Петрарки 26 апреля 1336 года на гору Ванту в Провансе. Исследователи почему-то проходят мимо парадоксального поведения Петрарки перед открывшейся ему с вершины горы широкой живописной панорамой. «Прежде всего, взволнованный неким непривычным веянием воздуха и открывшимся видом, я застыл в каком-то ошеломлении. Озираюсь: облака остались под ногами […] Направляю лучи глаз к италийским краям, куда больше всего тянусь душой; вздыбленные снежные Альпы кажутся совсем рядом». Но после первых кратких минут восторга простором, высотой, бескрайней перспективой поэт рассердился на себя за любование земными вещами, «когда давно даже от языческих философов должен был знать, что нет ничего дивного кроме души, рядом с величием которой ничто не велико». «Поистине удовлетворившись зрелищем горы», поэт «обратился внутренним зрением к себе». И гора, на которую он не пожелал даже оглянуться при спуске вниз, показалась ему «едва одного локтя высотой рядом с высотой человеческого созерцания, когда человек не погружает его в грязь земной мерзости». Открытие пейзажа стало таким образом освобождением от него.

Ренессансному новаторству не требовалось теперь долго и трудно врастать в тысячелетнее окружение, приспосабливаясь к жизни среды, дожидаясь постройки храма. На переносном холсте и на летучем листке бумаги развертываются замыслы, не слишком сковывающие себя заботами о конкретном осуществлении. Появляются заведомо утопические проекты, как идеальный звездообразный город Сфорцинда. Его описал в своем трактате о живописи архитектор Филарете (ок. 1400 – ок. 1569). В центре этого города должна была стоять десятиэтажная башня Порока и Добродетели с публичным домом на первом этаже и астрономической обсерваторией на десятом. Филарете (это придуманное для себя имя означает «Любящий добродетель») конечно и не думал о постройке такого города, но предложенные им идеи вдохновляли ренессансных архитекторов
.


ПЕРСПЕКТИВА

Еще Данте ставил «искусство, именуемое перспективой» выше арифметики. Геометрия «не запятнана ошибочностью и в высшей степени достоверна как сама по себе, так и благодаря своей служанке, которая именуется Перспективой» (Пир II 3, 6; 13, 27). Перспектива как математическая проработка пространства наделяла живопись статусом науки. Эрвин Панофски замечает, что похожий на масштабную сетку настил пола в виде шахматной доски на картине Омброджо Лоренцетти «Благовещенье» (ок. 1344) выглядит как система координат. С живописной перспективой приходит новая философия пространства — «непрерывного количества, состоящего из трех физических измерений, по природе существующего прежде всех тел и до всех тел безразлично вмещающего всё».


ПРЕДЕЛЬНОЕ УСИЛИЕ

Ранние ренессансные поэты-философы искали осуществления человека в труде любви, мудрости, добродетели. Художественная наука так называемого Высокого Ренессанса в своем исследовании природы полагалась на опыт — при недоверии к отвлеченным идеям — и ту же «добродетель». У Леонардо она называлась упорной строгостью (ostinato rigore). То была решимость дойти до предела постижения наперекор собственной слабости, вопреки любой сложности. Ученый-художник, изобретатель так же посвящал себя исканию сути вещей, как поэт-философ — Прекрасной Даме. В художественно-научное познание мира вкладывалась страсть. По старинке открытия еще назывались изобретениями человеческого разума. На деле в них участвовал теперь весь человек, а не только некоторые из его способностей.

На первый взгляд неуместное, интимное и задушевное, почти молитвенное и во всяком случае философское переживание науки сделало возможным ее небывалый подъем. Предельное напряжение всех сил обеспечивало надежную постановку проблемы. После первого мало упорядоченного раскрытия области работы начиналось освоение вчерне размеченной строительной площадки. Каждый кирпичик научного здания оказывался не столько итогом предыдущего накопления, сколько новым сгущением творческой энергии.

В каждом поколении исследователей возобновлялась прежде всего радикальная постановка задач и предельность решений. Всё подлежит восстановлению от первых оснований. Эта программа Данте, осуществлявшаяся в изобретательстве Леонардо, в политической науке Макиавелли и Гвиччардини, стала с распространением Ренессанса на север лозунгом Хуана Вивеса (1492–1540) и Френсиса Бэкона (1561–1626), неписаным законом новоевропейской науки.

Первым шагом ренессансная поэтическая и художественная наука обеспечивала себе обзор мирового целого. Выход на простор захватывал чувства и волю всего человека. Перспектива — схема всевмещающего пространства, привязанного к личной точке зрения — была тоже делом страстного увлечения. Ренессансный историк искусства Джорджо Вазари (1511–1574) рассказывает, что флорентиец художник Паоло Уччелло (1397–1475) «беспрерывно находился в погоне за самыми трудными вещами в искусстве». В ответ на просьбы жены ложиться наконец спать после дня работы вздыхал: «О сколь сладостная вещь эта перспектива!»


ЗВЕЗДА ДАНТЕ

В XV и в начале XVI веков Данте был на вершине славы. Новые естествоиспытатели с гордостью находили в «Божественной Комедии» отголоски опытного исследования природы. Леонардо да Винчи, презиравший латиноязычных гуманистов-схоластов, считался глубоким толкователем «Комедии». Его набросок геологических катастроф сопоставляют с картинами дантовского Ада. Микеланджело в глазах современников был вторым Данте, но мечтал в сонетах: «Будь я как он!.. Я б лучшей доли в мире не желал». Боттичелли иллюстрировал «Божественную Комедию». Рафаэль поместил Данте дважды на фресках в Станца делла Сеньятура. Один из женских образов на этих фресках отождествляют с Беатриче. Возможно, «Афинская школа» Рафаэля написана по мотивам 4-й песни Ада. В 1480–1500 годах вышло до 11 тиражей «Божественной Комедии».

Подлинным возрождением античной классики стали не латинские, а итальянские книги трех поэтов — «Божественная Комедия», «Книга песен» и «Декамерон». Подлинными продолжателями Данте, Петрарки и Боккаччо стали художник и скульптор Микеланджело, «неграмотный» Леонардо и Лодовико Ариосто, писавший свой эпос по-итальянски. Они доказали свою верность Ренессансу, развернув принципы ранней поэтической философии в науке, художестве, изобретательстве.

Дантовский культ подвига предполагает, что самоосуществление на земле лучше чем косное ожидание загробных благ. Бездеятельный всё равно их не увидит. Проснуться к любви значит загореться воплощением красоты, вырваться из череды вечных повторений на сцену славы. «Без любви и без ученого труда нельзя называться философом […] Философия ради приятности или ради пользы не есть истинная философия, но прикладная. Потому не надо считать истинным философом никого, кто сдружился с мудростью в какой-то ее части» (Пир III 11, 9). Петрарка требует того же. «Я и советую и зову со всей настойчивостью и с высшим напряжением сил изгонять душевный мрак и невежество в стремлении здесь на земле научиться чему-то, что откроет нам путь к небесам» (Повседн. I 8).

Подобной силой хотело быть и изобретательство Леонардо. Алексей Федорович Лосев в своей книге об итальянском Ренессансе уличает его в «равнодушии к судьбам родины и государств вообще». Леонардо был настолько же лишен лицемерия, насколько и красноречия. Он видел настоящие причины зла и не бежал от реальной ситуации к созерцанию идеальных образцов. Он воспринимал Землю в ее истории как живой и, возможно, ощущающий организм, чьи артерии и вены — подземные воды, плоть — почва, волосы — леса, кости — горные кряжи, сердце — бездны океана, «а жар души мира — огонь, пронизывающий земные недра». Земля дышит и, как думает Леонардо, в нашу эпоху по каким-то причинам истекает кровью. «Разветвления водных вен все соединены вместе в нашей Земле, как кровеносные сосуды у других живых существ; и в них происходит постоянное кровообращение для поддержания ее жизни, причем всегда истощаются места, откуда воды движутся, как внутри Земли, так и на поверхности, и гораздо больше воды в своей совокупности проливают реки (разрывы вен), чем они имели обыкновение, из-за чего поверхность моря несколько осела к центру мира, будучи вынуждена заполнить пустоту из-за такого расширения этих вен»  [ 6 ]  .

Поведение человека на лице земли абсурдно. Большинство лениво паразитирует на ее живом лоне, изменив своему призванию разумных существ. «Как надо называть некоторых людей, если не проходами для пищи и умножителями навоза — и наполнителями отхожих мест, поскольку через них другое не появляется в мире, никакая добродетель не осуществляется в действии». На другом полюсе этой лени некоторые, наоборот, развивают лихорадочную деятельность, тоже чуждую всякой добродетели и элементарной разумности. «О жестокости человека. — На Земле появятся животные, которые всегда будут биться между собой, к великому ущербу и часто к смерти каждой стороны. На земле, под землей и под водой не останется ни одной вещи, которую бы они не отыскали, не изъяли и не испортили. О мир, почему ты не расступишься? и не поглотишь в глубокие расщелины своих недр и пещер столь жестокое и безжалостное чудовище, чтобы не показывать его больше небу?»

Прозябанию, в которое соскальзывает масса, и жестокой немудрой активности зла Леонардо противопоставляет мощь изобретательства. Его «добродетель» была призвана упредить силы косности и разрушения. Художник-изобретатель чувствует себя арбитром мирских конфликтов, судьей, способным лишить зло особо действенной техники и вручить ее в критический момент добру. «Многие могут с соответствующим инструментом находиться некоторое время под водой. Я не пишу о моем способе находиться под водой столько времени, сколько я могу оставаться без еды; я не обнародую и не распространяю этот способ из-за злой натуры людей, которые прибегнут к человекоубийству из глубины моря, проламывая суда снизу и топя их вместе со всеми людьми. И тем не менее я показываю другие способы, которые не опасны, потому что во всех них над водой виден укрепленный на надутом мехе или на пробке конец тростника, через который дышат».

Ренессанс, потерпев поражение в политике свободных городов, нашел обходный путь через искусства, в отношении которых тираны были менее подозрительны. Научно-художественная и изобретательская работа развернулась как возмездие Фортуне, грозившей утопить историю в механических циклах. Ренессанс выходит за рамки Италии и решает планетарные задачи. Крушение гуманизма под напором Реформы и Контрреформы, постепенный упадок Италии не нарушили ренессансного процесса. Он был подхвачен на Севере Европы.


СЕВЕРНЫЙ РЕНЕССАНС

Различие специализаций европейского Севера (теология, логика, теоретическая философия природы, пейзажная живопись и натюрморт, музыка) и Юга (поэзия, риторика, художественное изобретательство, сюжетная и портретная живопись, устройство народных игр и представлений) сохранялось в целом неизменным на протяжении XIV–XVI веков. Одно из главных отождествляемых с Ренессансом изобретений, книгопечатание родилось в Германии и подобно другому немецкому изобретению, индивидуальному огнестрельному оружию, было встречено итальянцами неприязненно. Федерико, герцог Урбино (1444–1482), гуманист и меценат, брезговал иметь в своей библиотеке печатные книги. Флорентийский каллиграф, один из создателей ренессансного рукописного почерка, Веспасиано Бистиччи (1421–1498) устранился в 1482 году от дел, расстроенный успехами книгопечатания. Некоторые итальянские кондотьеры, еще мирившиеся с таким изобретением дьявола как полевая артиллерия, от ненависти к ружьям ослепляли взятых в плен немецких стрелков. В живописи «миф и человеческие судьбы были прерогативой Юга, природа с ее неповторимыми чертами — севера. В Италии существовало инстинктивное сопротивление искусству, оказывавшемуся делом чистой практики, чистой эмпирии, коль скоро оно отвергало великолепную фикцию, интеллектуальное господство формы»  [ 7 ]  .

В целом на взгляд Севера итальянцы слишком спешили к преображению мира в искусстве. Итальянцы больше полагаясь на игру, мечту и магию чем на тщательную критическую проработку реальных проблем. Едва развернувшись, Северный Ренессанс принял благодаря широкой постановке печатного дела и публицистике Эразма Роттердамского, Томаса Мора, Хуана Луиса Вивеса, Этьена д’Этапля, Гильома Бюде размах культурной промышленности. Рядом с ней итальянский гуманизм выглядел кустарным предприятием. Прямое влияние итальянцев на философию и современные науки оборвалось с Галилеем. Философская наука с Декарта больше наследует Северу и Средним векам чем Югу и Ренессансу.

Северный Ренессанс сознательно противопоставил трезвую практичность южным фантазиям и фразерству, этический интерес эстетическому, социальную действенность художественному блеску. Хуан Луис Вивес, в XVI веке один из самых читаемых авторов Севера, светоч гуманистической образованности, вождь войны против сорбоннской схоластики, считал поэзию и художественный вымысел неисправимо смешанными со «злом и похотью», порицал Боккаччо и Полициано за их вольности Эразм Роттердамский выговаривал итальянцам Якопо Саннадзаро, автору латинской поэмы «О рождестве Богородицы», и Джироламо Вида, сочинителю эпоса «Христос» в вергилианских гекзаметрах, за смешение антично-языческого и христианского вдохновений: «Затрудняюсь сказать, заслуживает ли большего порицания, когда христианин по-светски говорит о светском, скрывая свое христианство, или когда он по-язычески трактует христианские предметы».

Северное Возрождение продолжает воспитательную тенденцию средневековой Школы с ее настойчивым стремлением упорядочить жизнь общины, города, государства. Для итальянского Ренессанса типичен уход в «республику словесности» и блестящая изоляция в мире своих созданий. Для Севера более характерен терпеливый воспитатель, знаменосец широких движений, идейный борец. С переходом от вольной мечты к черновой работе на Севере начинает больно ощущаться раздор между видением преображенного мира и его непреодоленной косностью. Тут почва для трагедии, которая и в качестве драматургического жанра так же первенствует на ренессансном Севере, как комедия на Юге.

Но как на Юге, Ренессанс на Севере начинался с культа добродетели-силы (Virtus) и противостояния косной судьбе. Спор с Югом был вызван ревнивой заботой о том, чтобы добродетель не поступилась своей действенностью, не ушла в мир снов, не вернулась в область надмирных идей.

Достижения мысли и искусства на ренессансном Севере кажутся вначале менее яркими чем на Юге. В век страшных (до полумиллиона мучеников Реформации) религиозных и идеологических войн в Нидерландах, Англии, Германии, Франции с тяжеловесной, осмотрительной основательностью развертывалась радикальная критика всех общепринятых воззрений. С позиций истинной веры, общего блага, естества закладывались такие основы знания и поведения, на которых можно было бы впредь надежно строить теорию и практику. Но на Севере в эту медленную работу чувства и разума, точно так же как в Италии, вкладывалась собранная сила человеческого существа, действующего наперекор судьбе «с такой жаждой отмщения, с такой упрямой волей, с такой терпеливой любовью, с такими слезами» (Макиавелли).

Прямым следствием небывалого коллективного усилия в XVII веке возникла новоевропейская наука — самообосновывающийся, саморазвивающийся метод решения любых задач, по предельности оснований и по внутренним возможностям всемогущий. Служение новой науке требовало не только «упорной строгости» Леонардо, но и прозаического труда. Старательная работа Севера казалась вначале непохожей на стиль итальянского Ренессанса, чья художественная фантазия в своих далеких замыслах и мечтательных проектах перескакивала через технические и практические трудности. Зато сама европейская наука стала со временем фантастикой.
Сноски
Copyright © Bibikhin Все права защищены
Наверх
array(2) {
  ["ruID"]=>
  int(1)
  ["img_load"]=>
  string(0) ""
}