Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
Письмо А. В. Лебедеву
Письмо А. В. Лебедеву (две редакции) с разбором статьи: Лебедев А. В. Геометрический стиль и космология Анаксимандра. — В кн.: Культура и искусство античного мира. Материалы научной конференции ГMИИ им. А. С. Пушкина. М., 1980.
3.3.81
Первый вариант
Андрей Валентинович,
Вам почему-то пожелалось выслушать мнение человека с улицы о Вашей изящной статье — ну что же, всякий человек с улицы, как Вы знаете, считает, что по крайней мере судить других и о других он может. Вопрос в том, могут ли другие вынести его суждения.
С. 100 остается стойкое впечатление, что «космология как искусство» остается в рамках — на правах частной разработки — тут же упомянутой лосевской «космологической эстетики». «Стилистическая атрибуция и типологизация» — направления этой частной разработки. Тогда почему для тех, общих, рамок не оставить прилагательное «общеантичный»? Оно некорректно — «обманчиво» — только в предлагаемой Вами перспективе. Поправляете Вы Лосева или дополняете его? Остается не совсем ясным. «Недостаточная критичность» его… Его? Но Вы это могли бы сказать об очень многих, о большинстве!
С. 101 фраза «Космология отнюдь…» кажется, может быть, лишней, сравнение их с вазами — чересчур уж произвольным. Ведь в этом сравнении всерьез предполагается хоть какой-то параллелизм между продуцированием космологий и продуцированием художественных стилей; Вы проходите мимо того обстоятельства, что в науке и философии развитие происходит в основном за счет отталкивания («укоренилось мнение, что… однако в действительности…»), а в поэзии и художестве — за счет накопления. Этим обстоятельством сама собой и объясняется быстрота «стилистической эволюции» в философии (от Платона — к Аристотелю, от Гегеля — к Кергегору), а не тем, что «космологических художников было мало».
С. 102 «Поскольку каждый из них…» — мысль кажется тривиальной и замедляет развертывание темы.
С. 103 Спиноза был бы огорчен, узнав, что далекие потомки начали в каких-то целях — скажем, для большей образности — смотреть на его философию в свете его занятий шлифованием стекол для очков. Может быть, и Анаксимандру было бы грустно узнать, что его небесный глобус, всего лишь пособие, стал так важен — централен — для понимания его мысли, которая ведь всё-таки — мысль, т. е. нечто другое, чем ее символы и образы. «Вопреки близорукому тезису…» — «нужна вопреки… тезису»? Здесь что-то не так по смыслу, и кроме того, чей это тезис? Не преобладает ли сейчас, наоборот, всевозможная герменевтика над «чистой текстологией»? В той же фразе: «вопреки попыткам … следовало бы восстановить…»? Опять что-то не так по смыслу: восстановление не мешает никаким попыткам, равно как и наоборот.
С. 104 «не задумываясь ответил на ваш вопрос…» — ср. с. 121: как раз «задумываясь» — а именно задумываясь по крайней мере над тем, как надо прочитывать этот ответ. Боюсь, что, даже самым исчерпывающим и однозначным образом обосновав и доказав какое-то свое толкование текста, филолог — и здесь его коренное отличие от математика — всё равно не имеет права полагаться в своих дальнейших рассуждениях на достигнутое. Опять к каждому новому доказательству он призван подходить словно с пустыми руками, не отдавая никакого предпочтения своему знанию, своему видению перед любым другим. Почему так? Потому что в чужом мнении он имеет дело с образом, интуицией, крупицей личности: с чем-то таким, что невозможно отменить, как невозможно отменить миф (а научную гипотезу можно), как даже сам поэт не может отменить написанную им строку. И здесь (с. 104), и вообще везде у Вас, где раз доказанное служит для Вас основанием для списывания какого-то мнения со счета, это кажется недолжной жесткостью, вытеснением филологической (т. е. в конечном счете символической, мифологической) стихии. Не в Вашей власти и в ничьей отметать то, что кто бы то ни было вообразил, пусть абсурдно: продукт фантазии остается жить, так устроен сам язык.
С. 108 «… и по линейке разделен…» — опять здесь слышится небольшой нажим. М. б. лучше «… и разделен — не по линейке ли? — на две равных половины».
С. 109–112 интересные и захватывающие наблюдения.
С. 111 «… космосу и “Объемлющему” соответствует в живописи изображение и фон…» — почему-то не хочется, чтобы это было так: скучно, как короткое замыкание.
С. 112 очень заманчивое сопоставление (вечного повторения и орнаментализма), но и слишком неуловимое: допустим, что идея вечного повторения неизбежно наводит на художественную идею орнамента, однако не скажешь, что и обратное имеет силу. Орнамент, пожалуй, может ужиться и с другими космологиями.
С. 113 хорошо, что «инаковение» всё-таки не удается перевести на немецкий — и не нужно — с сохранением той же причудливости! М. б. просто «переход»? «превращение»?
С. 116 «… бездушное измышление…» — звучит резко, даже вызывающе.
С. 117 всё очень интересно.
С. 118 «…семантика орнамента до сих пор остается неразработанной…» — но ведь, кажется, преобладает сближение орнамента с музыкой, при котором никто особенно и не ждет разработки какой-то артикулированной семантики орнамента. Оно, конечно, было бы неплохо, но фраза звучит примерно как:
«… поскольку законы творчества до сих пор пока еще не установлены…»
С. 118 очень хорошо о геометрической традиции вплоть до «Тимея», но спрашивается, что же стало с геометрическим стилем росписи на вазах? Он тоже должен прорываться вплоть до конца классики, причем не случайно, а у ведущих художников; иначе все вышеприведенные сопоставления между этим стилем и стилем космологии Анаксимандра теряют историческую, внутреннюю значимость — они становятся «орнаментальными». Космос Анаксимандра в чём-то слегка напоминает геометрический стиль — ну и что? — скажет прозаический читатель, — есть сфера философии, там геометризм имеет свои законы развития, совсем не те, которые имеет геометризм в живописи. Пытаться связать один с другим более прочными связями, чем мимолетное сходство, — не менее безнадежное и мучительное занятие, чем играть в крокет, оперируя вместо молотка головой живого фламинго.
С. 119 мысль Демокрита обходится без художественных образов, мало теряя от этого как мысль. Не надо ли сделать отсюда снова вывод о том, что и для кого угодно из философов художественные образы космоса и другие образы факультативны по сравнению с тем действительно важным, что совершается ими в стихии мысли? Изваяние космоса как необязательный орнамент этой мысли. Можно, конечно, ловить философов на слове и гоняться за ними, предлагая им те или иные «художественные первоинтуиции» — но имеет ли это большое отношение к философии? Мы говорим об Анаксимандре, и все думают, что о философе, а вот и нет: мы берем в нём «художественный» срез. Когда дойдем до Платона, возьмем в нём «атлетический» срез (диалогизм — от занятий борьбой в юности, и т.д.). От такой перспективы немного кружится голова.
С. 120 «Правомерно ли соотнесение…» — конечно, правомерно. Но важно ли?
«… геометрическая модель космоса оказалась предком современного…» — но тогда не так уж неправы те «историки науки», с которыми Вы спорили на с. 117. «Как известно, в научном отношении эта традиция была бесплодной…» — но несколькими строками ниже Вы ее связываете с ролью «правого полушария», т. е. о бесплодности уже речи нет: отрицательный полюс магнита еще не становится бесплодным оттого, что не притягивает, без него нет и положительного.
С. 121 очень интересно, но в сети, которой Вы вытаскиваете рыбу философии на живописные берега, так много дыр, что почти вся она успевает уйти. То, что написали софисты, относится скорее всего к писательству. Если всё-таки к живописи, то не исключен смысл «к чему угодно, только не к медицинскому искусству». «Трудно допустить» как раз то, что автор гиппократовского трактата имеет в виду, при обобщенности своего суждения, один конкретный философский текст Эмпедокла. Если он всё-таки имеет в виду этот текст, то обязательно должен сказать «… как, например, у Эмпедокла и других, живописавших природу», а не говорит. «Обманчивая пестрота», которая раскрашивается четырьмя основными красками, принадлежит к уровню, скажем так, мнения, а не истины, и поэтому находится совсем в другом плане говорения, чем черно-белая космология Парменида; ни сравнение, ни противопоставление здесь не должно бы приходить на ум. И «космологическая живопись» самого Эмпедокла тоже обязана быть в плане эпистемы, а не доксы, где «обманчивая пестрота … живописцев»: есть живопись и живопись. Если автор трактата имеет в виду живопись философов, то в презрительном смысле — по сравнению с надежной наукой медициной, и мы опять остаемся при живописной образности как, по большей мере, факультативном орнаменте.
С. 122 «… с бесспорным влиянием живописи на современную ей космологию»? Убедительнее звучало бы без этого «бесспорно», которым как будто Вы спешите опередить согласие читателя с Вами. И почему влияние? Заимствование образа — не обязательно сразу испытывание влияния. И прежде чем живопись «повлияла» на Эмпедокла, она сама испытала влияние философии, переняв (пускай не от Эмпедокла) счет четырех основных цветов по числу четырех элементов (ср. еще в др.- инд. варна «цвет», «сущность», «звук» (! — то есть элемент речи)). Не может быть, чтобы Ваше понимание «графики» никак не присутствовало в тексте, который Вы приводите, — но только слабым обертоном (поскольку в писательстве, конечно, слышится описательство).
Позволю себе более широкое замечание о методе. Вы сначала допускаете в языке многозначность — допускаете же Вы, что «графика» может иметь два смысла. Потом Вы настаиваете на том, чтобы в контексте эта многозначность была снята, и за словом остался только один смысл, а не другой. Для этого Вы расширяете контекст (скажем, привлекая фрагмент Эмпедокла). Но если его можно расширить, то его можно расширить еще больше. Мы, однако, вынуждены скоро остановиться, потому что текстов у нас мало. В таком положении Ваше настаивание на одном, а не другом смысле становится похоже на срыв — на нехватку терпения, неспособность вынести ситуацию неопределенности (вынужденную и неизбежную). Вы хотели максимальной широты и объективности понимания древнего текста, а пришли к занятию своей решительной позиции. И это неизбежно: всякий глубокий и самостоятельный исследователь, а Вы к таким принадлежите, врастает в свою духовную ситуацию, и Вы на практике делаете то, от чего открещиваетесь в теории: ведете себя по отношению к древним текстам как знакам Вашего культурного языка, которым Вы придаете последний смысл. Как это ни трагично, фрагменты, скажем, досократиков уже невозвратимы в свой мир, они часть нашего мира, и мы обречены на то, чтобы судить и рядить о них по-своему. Максимальная реконструкция будет максимальной конструкцией. Надо примириться с этим, отдать древним текстам должное: увидеть их главный смысл в том, что они дошли до нас, разобрать этот их смысл (что они говорят нам), иначе под видом внимания к ним мы их вытесняем, вместо гостей оказываемся судьями. Мы их допрашиваем с пристрастием до тех пор, пока они не «расколются» на подлинный и неподлинный смысл. Так мы лишаем их статуса, а себя — что хуже — древности: их статус — многозначительная загадка, туманная, но зато всеобъемлющая полнота, какой у нас, в «современном» сознании, нет; в них есть полузабытость, то есть полусонность. Мы не можем всё-таки не спать, а будет хуже, если мы будем гнать от себя свои родные, древнегреческие сны, и получать взамен шумерские или ацтекские. Толкование досократиков, как толкование вещих снов, всё-таки и неизбежно, и приятно, и важно. Вы делаете титаническую попытку рассеять эти сны, навести в них дневную ясность, но это и невозможно, именно из-за их фрагментарности, и отвлекает от единственного пути их понять: гадать не о них, а о том, на что они намекают.
Вот Вам мое мнение о статье, без цензуры. Не знаю, на что оно Вам пригодится, но Вы меня просили высказаться, а статья действительно заслуживает, чтобы о ней говорили.
Ваш В.
[второй вариант]
3–5.3.81
Андрей Валентинович,
Вам почему-то пожелалось выслушать мнение человека с улицы о Вашей изящной статье — ну что же, всякий человек с улицы, как Вы, наверное, обращали внимание, считает, что по крайней мере судить других и о других он может. Вопрос в том, могут ли другие вынести его суждения.
С. 100 остается стойкое впечатление, что Ваша «космология как искусство» остается в рамках — на правах частной разработки — тут же упомянутой лосевской «космологической эстетики». «Стилистическая атрибуция и типологизация» — вот направление этой частной разработки. Тогда почему для тех, общих, рамок не оставить прилагательное «общеантичный»? Оно некорректно — «обманчиво», как Вы говорите — только во вновь предлагаемой Вами перспективе. Поправляете Вы Лосева или дополняете его? Остается не совсем ясным. Судя по решительности выражений, вроде бы поправляете. «Недостаточная критичность» его… Но его ли? Ведь Вы это могли — имеете право — сказать об очень многих, о большинстве, обо всех. Выходит, всё-таки дополняете?
С. 101 фраза «Космология отнюдь…» кажется, пожалуй, лишней, сравнение космологий с вазами — чересчур уж игривым, до забавности. В этом сравнении Вами явно всерьез предполагается хоть какой-то параллелизм между продуцированием космологий и продуцированием художественных стилей; и кажется, что Вы по недосмотру проходите мимо того обстоятельства, что в науке и философии развитие идет в основном за счет отталкивания («укоренилось мнение, что… однако в действительности…»), а в поэзии и художестве — за счет ученичества, накопления, плавного роста. Вы как бы не даете себе труда задуматься над тем, как легко этим обстоятельством объяснить стремительность «стилистической эволюции» в философии (от Платона — к Аристотелю, от Гегеля — к Кергегору), и даете механическое объяснение этой стремительности: «космологических художников было мало».
С. 102 «Поскольку каждый из них…» — мысль кажется тривиальной и замедляет развертывание темы.
С. 103 Спиноза был бы огорчен, узнав, что далекие потомки начали в каких-то целях — скажем, для большей образности — смотреть на его философию в свете его занятий шлифованием стекол для очков. Может быть, и Анаксимандру было бы грустно узнать, что его небесный глобус, всего лишь пособие, стал так важен — централен — для понимания его мысли, которая ведь всё-таки — мысль, т. е. нечто другое, чем ее символы и образы. «Вопреки близорукому тезису…» — «нужна вопреки… тезису»? Здесь что-то не так по смыслу, и кроме того, чей это тезис? Не преобладает ли сейчас, наоборот, всевозможная герменевтика над «чистой текстологией»? Впрочем, не знаю; не могу судить. В той же фразе: «вопреки попыткам … следовало бы восстановить…»? Опять что-то не так в логике: восстановление не мешает никаким попыткам, равно как и наоборот. Может быть, «в дополнение к попыткам», «ради равновесия и объективности»?
С. 104 «не задумываясь ответил на ваш вопрос…» — но ведь как раз очень даже задумываясь! (см. 121 с.) Это Вы не задумываетесь, а текст, если не его автор, очень заставляет задуматься. Боюсь, что, даже самым исчерпывающим и однозначным образом обосновав и доказав какое-то свое толкование текста, филолог — и здесь его коренное отличие от математика — всё равно не имеет права полагаться в своих дальнейших рассуждениях на достигнутое. К каждому новому доказательству он опять призван подходить словно с пустыми руками, не отдавая никакого предпочтения своему знанию, несмотря на его обоснованность, своему видению — перед любым другим; в этом его своеобразная этика. Ведь в чужом мнении он имеет дело с образом, интуицией, крупицей личности: с чем-то таким, что невозможно отменить, как невозможно отменить миф (а научную гипотезу очень даже можно), как даже сам поэт не может отменить раз написанную им строку. Везде у Вас, где раз доказанное ложится в основание последующих построений, это шокирует, кажется недолжной жесткостью, вытеснением филологической (т. е. в конечном счете символической, мифологической) стихии. Не в Вашей власти отметать то, что кто бы то ни было вообразил, пусть абсурдно: продукт фантазии остается жить, так устроен даже сам язык.
С. 108 «… и по линейке разделен…» — опять здесь слышится небольшой нажим; вы спешите с наведением ясности.
С. 109–112 интересные и захватывающие наблюдения, необходимый первый вольный, играющий взгляд на предмет. Теперь важно поскорей вернуться к строгому отсеву уловленного — но в Вашей статье этого нет.
С. 111 «… космосу и “Объемлющему” соответствует в живописи изображение и фон…» — почему-то не хочется, чтобы было так: скучно.
С. 112 очень заманчивое сопоставление (вечного повторения и орнаментализма), но и слишком необязательное: допустим, идея вечного повторения неизбежно наводит на художественную идею орнамента, однако не скажешь, что обратное верно.
С. 113 невольно радуешься мысли, что диковатое «инаковение» не переведется на немецкий — и не нужно.
С. 116 «… бездушное измышление…» — слишком резко, вызывающе.
С. 117 всё очень интересно.
С. 118 «…семантика орнамента до сих пор остается неразработанной…» — но ведь, кажется, преобладает сближение орнамента с музыкой, при котором никто особенно и не ждет разработки какой-то артикулированной семантики орнамента. Вольно немцу желать этого в Паули, но фраза звучит примерно как: «… поскольку законы творчества до сих пор пока еще не установлены…»
С. 118 очень хорошо о геометрической традиции вплоть до «Тимея», но спрашивается, что же стало с геометрическим стилем росписи на вазах? Он тоже должен прорываться вплоть до конца классики, причем у ведущих художников; иначе все вышеприведенные сопоставления между этим стилем и стилем космологии Анаксимандра теряют историческую, генетическую значимость и сами становятся «орнаментальными». Космос Анаксимандра геометричен — ну и что? — скажет прозаический читатель, — есть сфера философии, там геометризм всё равно имеет свои законы развития, совсем не те, что в живописи. Пытаться связать один с другим более прочными связями, чем мимолетное сходство, — не менее безнадежное и мучительное занятие, чем игра в крокет с живыми фламинго вместо молотков.
С. 119 мысль Демокрита обходится без художественных образов, мало теряя от этого как мысль. Не надо ли сделать отсюда снова вывод о том, что и для кого угодно из философов художественные образы космоса и всякие вообще образы факультативны по сравнению с тем действительно важным, что совершается ими в стихии мысли? Изваяние космоса как необязательный орнамент этой мысли. Можно, конечно, ловить философов на слове и гоняться за ними, предлагая им те или иные «художественные первоинтуиции» — но какое это имеет отношение к ним как философам? Мы говорим, как-никак, об Анаксимандре, и все думают, что о философе, ан нет: мы берем в нём «художественный» срез. Когда дойдем до Платона, возьмем в нём «атлетический» срез (диалогизм — от занятий борьбой в юности, и т. д.). От широты таких перспектив немного кружится голова.
С. 120 «Правомерно ли соотнесение…» — конечно, правомерно. Но важно ли?
«…геометрическая модель космоса оказалась предком современного естествознания…» — но если это так, то не совсем уж неправы те «историки науки», с которыми Вы спорили на с. 117 и которые говорили о перспективности Анаксимандра. «Как известно, в научном отношении эта традиция была бесплодной…» — но несколькими строками ниже Вы ее связываете с ролью «правого полушария», т. е. о бесплодности уже речи нет: отрицательный полюс магнита не становится бесплодным оттого, что не притягивает, за него — не без него — притягивает положительный.
С. 121 очень интересно, но в сети, которой Вы вытаскиваете рыбу философии на живописные берега, так много дыр, что почти вся добыча успевает уйти. То, что написали софисты, относится скорее всего именно к писательству. Если всё-таки к живописи, то не исключен смысл «к чему угодно, только не к медицинскому искусству». «Трудно допустить» как раз то, что автор гиппократовского трактата имеет в виду, при обобщенности своего суждения, один конкретный текст Эмпедокла. Эмпедокл в том тексте выступает настолько же художником, насколько и антихудожником: ведь если «обманчивая пестрота» мира похожа на пестроту картин, то Эмпедокл указывает на возможность философски «разоблачить» ее, показав за многообразием четыре элемента, четыре основные краски. Кстати сказать, философема о четырех элементах, из которых строится здание мира, относится к другой — физической, материальной — плоскости мысли, чем черно-белая — метафизическая, мистическая — «космология» Парменида; противопоставление между ними не должно бы приходить на ум, как мне кажется. У Джироламо Фракастро, очень ученого врача, который, наверное, на кого-то опирался — я только не пробовал разузнать, на кого — есть строгое различение между писанием в качестве врача и т. д. и писанием просто. Если под «писанием» имеется в виду всё-таки философская живопись, то и несколько выше в тексте следовало бы ожидать: «… как, например, у Эмпедокла и других, живописавших природу», а сказано — «писавших о природе». Если автор гиппократовского трактата всё-таки именует «живопись философов» как синоним «писания о природе», то спрашивается, в чём смысл этой довольно-таки неожиданной и смелой (хотя бы потому, что редкой) метафоры. Если смысл ее — упрек любителям порассуждать из философов и врачей, уходящим от надежной научности к «живописаниям», то мы имеем дело не с характеристикой философии как живописи, а с ее разоблачением как таковой, т. е. с ярлыком, который наклеивается в пику философам и наперекор им. Дальше, если всё-таки философы (и врачи!) названы в тексте живописцами, и именно в свете упоминаемого Вами фрагмента Эмпедокла, где говорится о четырех основных красках, то такими живописцами явно будут и врачи в своей собственной, медицинской, области, потому что они тоже говорят о четырех гуморах тела, раскрашенных, если не ошибаюсь, в те же четыре цвета! На с. 122 Вы говорите о «бесспорном влиянием живописи на современную ей космологию». Фраза звучала бы убедительнее без этого «бесспорно», которым Вы как будто спешите опередить согласие читателя с Вами. И почему влияние? Заимствование образа — не обязательно сразу испытывание влияния. И прежде чем живопись «повлияла» на Эмпедокла, она сама испытала влияние философии, переняв (пускай не от Эмпедокла) счет на четыре основных цвета по числу четырех элементов (ср. еще в др.-инд. варна «цвет», «сущность», «звук» — то есть элемент «речи»). Ценность Вашей находки и Вашего сопоставления бесспорна, но она страдает именно от Вашей категоричности. Не может быть, чтобы Ваше понимание «графики» никак не присутствовало в тексте, который Вы приводите (хотя бы постольку, поскольку в писательстве слышится описательство). Но и не может быть, чтобы этот текст можно было теперь понимать только так, как Вы предлагаете.
Вы сначала допускаете в языке многозначность — ведь допускаете же Вы, чтобы «графика» имела два смысла. Потом Вы настаиваете на том, чтобы в контексте эта многозначность была снята, и за словом остался только один смысл, а не другой. Для этого Вы расширяете контекст (скажем, привлекая фрагмент Эмпедокла). Но если его можно расширить, то его можно расширить еще больше. Мы, однако, вынуждены скоро остановиться, потому что текстов у нас мало. В таком положении Ваше настаивание на одном, а не другом смысле становится похоже на срыв — на нехватку терпения, неспособность вынести ситуацию неопределенности, вынужденную и неизбежную. Вы хотели максимальной широты и объективности понимания древнего текста, а пришли к занятию своей решительной позиции. Фрагменты досократиков приобрели в нашей культуре свой статус, статус многозначительной загадки. Вы делаете титанические усилия, чтобы их этого статуса лишить? Но, как это ни трагично, они уже невозвратимы в свой мир, и мы обречены на то, чтобы судить и рядить о них по-своему. Не кажется ли Вам, что наиболее корректное (в том числе филологически корректное), что мы можем в их отношении сделать, — это оставить их в приобретенной ими неопределенности? (Так последняя этимология слов расплывается в неопределенности.) Ваши текстологические открытия не потеряют в ценности, если Вы не будете перегружать их функцией и сверхзадачей «полной реконструкции». Такая реконструкция фатально оказывается, при неустранимом недостатке материала, решительной конструкцией.
Не знаю, на что Вам пригодится это бесцензурное мнение о Вашей статье, но Вы его просили, а мне, с моей стороны, было интересно и приятно прочитать ее еще раз.
Ваш В.
Первый вариант
Андрей Валентинович,
Вам почему-то пожелалось выслушать мнение человека с улицы о Вашей изящной статье — ну что же, всякий человек с улицы, как Вы знаете, считает, что по крайней мере судить других и о других он может. Вопрос в том, могут ли другие вынести его суждения.
С. 100 остается стойкое впечатление, что «космология как искусство» остается в рамках — на правах частной разработки — тут же упомянутой лосевской «космологической эстетики». «Стилистическая атрибуция и типологизация» — направления этой частной разработки. Тогда почему для тех, общих, рамок не оставить прилагательное «общеантичный»? Оно некорректно — «обманчиво» — только в предлагаемой Вами перспективе. Поправляете Вы Лосева или дополняете его? Остается не совсем ясным. «Недостаточная критичность» его… Его? Но Вы это могли бы сказать об очень многих, о большинстве!
С. 101 фраза «Космология отнюдь…» кажется, может быть, лишней, сравнение их с вазами — чересчур уж произвольным. Ведь в этом сравнении всерьез предполагается хоть какой-то параллелизм между продуцированием космологий и продуцированием художественных стилей; Вы проходите мимо того обстоятельства, что в науке и философии развитие происходит в основном за счет отталкивания («укоренилось мнение, что… однако в действительности…»), а в поэзии и художестве — за счет накопления. Этим обстоятельством сама собой и объясняется быстрота «стилистической эволюции» в философии (от Платона — к Аристотелю, от Гегеля — к Кергегору), а не тем, что «космологических художников было мало».
С. 102 «Поскольку каждый из них…» — мысль кажется тривиальной и замедляет развертывание темы.
С. 103 Спиноза был бы огорчен, узнав, что далекие потомки начали в каких-то целях — скажем, для большей образности — смотреть на его философию в свете его занятий шлифованием стекол для очков. Может быть, и Анаксимандру было бы грустно узнать, что его небесный глобус, всего лишь пособие, стал так важен — централен — для понимания его мысли, которая ведь всё-таки — мысль, т. е. нечто другое, чем ее символы и образы. «Вопреки близорукому тезису…» — «нужна вопреки… тезису»? Здесь что-то не так по смыслу, и кроме того, чей это тезис? Не преобладает ли сейчас, наоборот, всевозможная герменевтика над «чистой текстологией»? В той же фразе: «вопреки попыткам … следовало бы восстановить…»? Опять что-то не так по смыслу: восстановление не мешает никаким попыткам, равно как и наоборот.
С. 104 «не задумываясь ответил на ваш вопрос…» — ср. с. 121: как раз «задумываясь» — а именно задумываясь по крайней мере над тем, как надо прочитывать этот ответ. Боюсь, что, даже самым исчерпывающим и однозначным образом обосновав и доказав какое-то свое толкование текста, филолог — и здесь его коренное отличие от математика — всё равно не имеет права полагаться в своих дальнейших рассуждениях на достигнутое. Опять к каждому новому доказательству он призван подходить словно с пустыми руками, не отдавая никакого предпочтения своему знанию, своему видению перед любым другим. Почему так? Потому что в чужом мнении он имеет дело с образом, интуицией, крупицей личности: с чем-то таким, что невозможно отменить, как невозможно отменить миф (а научную гипотезу можно), как даже сам поэт не может отменить написанную им строку. И здесь (с. 104), и вообще везде у Вас, где раз доказанное служит для Вас основанием для списывания какого-то мнения со счета, это кажется недолжной жесткостью, вытеснением филологической (т. е. в конечном счете символической, мифологической) стихии. Не в Вашей власти и в ничьей отметать то, что кто бы то ни было вообразил, пусть абсурдно: продукт фантазии остается жить, так устроен сам язык.
С. 108 «… и по линейке разделен…» — опять здесь слышится небольшой нажим. М. б. лучше «… и разделен — не по линейке ли? — на две равных половины».
С. 109–112 интересные и захватывающие наблюдения.
С. 111 «… космосу и “Объемлющему” соответствует в живописи изображение и фон…» — почему-то не хочется, чтобы это было так: скучно, как короткое замыкание.
С. 112 очень заманчивое сопоставление (вечного повторения и орнаментализма), но и слишком неуловимое: допустим, что идея вечного повторения неизбежно наводит на художественную идею орнамента, однако не скажешь, что и обратное имеет силу. Орнамент, пожалуй, может ужиться и с другими космологиями.
С. 113 хорошо, что «инаковение» всё-таки не удается перевести на немецкий — и не нужно — с сохранением той же причудливости! М. б. просто «переход»? «превращение»?
С. 116 «… бездушное измышление…» — звучит резко, даже вызывающе.
С. 117 всё очень интересно.
С. 118 «…семантика орнамента до сих пор остается неразработанной…» — но ведь, кажется, преобладает сближение орнамента с музыкой, при котором никто особенно и не ждет разработки какой-то артикулированной семантики орнамента. Оно, конечно, было бы неплохо, но фраза звучит примерно как:
«… поскольку законы творчества до сих пор пока еще не установлены…»
С. 118 очень хорошо о геометрической традиции вплоть до «Тимея», но спрашивается, что же стало с геометрическим стилем росписи на вазах? Он тоже должен прорываться вплоть до конца классики, причем не случайно, а у ведущих художников; иначе все вышеприведенные сопоставления между этим стилем и стилем космологии Анаксимандра теряют историческую, внутреннюю значимость — они становятся «орнаментальными». Космос Анаксимандра в чём-то слегка напоминает геометрический стиль — ну и что? — скажет прозаический читатель, — есть сфера философии, там геометризм имеет свои законы развития, совсем не те, которые имеет геометризм в живописи. Пытаться связать один с другим более прочными связями, чем мимолетное сходство, — не менее безнадежное и мучительное занятие, чем играть в крокет, оперируя вместо молотка головой живого фламинго.
С. 119 мысль Демокрита обходится без художественных образов, мало теряя от этого как мысль. Не надо ли сделать отсюда снова вывод о том, что и для кого угодно из философов художественные образы космоса и другие образы факультативны по сравнению с тем действительно важным, что совершается ими в стихии мысли? Изваяние космоса как необязательный орнамент этой мысли. Можно, конечно, ловить философов на слове и гоняться за ними, предлагая им те или иные «художественные первоинтуиции» — но имеет ли это большое отношение к философии? Мы говорим об Анаксимандре, и все думают, что о философе, а вот и нет: мы берем в нём «художественный» срез. Когда дойдем до Платона, возьмем в нём «атлетический» срез (диалогизм — от занятий борьбой в юности, и т.д.). От такой перспективы немного кружится голова.
С. 120 «Правомерно ли соотнесение…» — конечно, правомерно. Но важно ли?
«… геометрическая модель космоса оказалась предком современного…» — но тогда не так уж неправы те «историки науки», с которыми Вы спорили на с. 117. «Как известно, в научном отношении эта традиция была бесплодной…» — но несколькими строками ниже Вы ее связываете с ролью «правого полушария», т. е. о бесплодности уже речи нет: отрицательный полюс магнита еще не становится бесплодным оттого, что не притягивает, без него нет и положительного.
С. 121 очень интересно, но в сети, которой Вы вытаскиваете рыбу философии на живописные берега, так много дыр, что почти вся она успевает уйти. То, что написали софисты, относится скорее всего к писательству. Если всё-таки к живописи, то не исключен смысл «к чему угодно, только не к медицинскому искусству». «Трудно допустить» как раз то, что автор гиппократовского трактата имеет в виду, при обобщенности своего суждения, один конкретный философский текст Эмпедокла. Если он всё-таки имеет в виду этот текст, то обязательно должен сказать «… как, например, у Эмпедокла и других, живописавших природу», а не говорит. «Обманчивая пестрота», которая раскрашивается четырьмя основными красками, принадлежит к уровню, скажем так, мнения, а не истины, и поэтому находится совсем в другом плане говорения, чем черно-белая космология Парменида; ни сравнение, ни противопоставление здесь не должно бы приходить на ум. И «космологическая живопись» самого Эмпедокла тоже обязана быть в плане эпистемы, а не доксы, где «обманчивая пестрота … живописцев»: есть живопись и живопись. Если автор трактата имеет в виду живопись философов, то в презрительном смысле — по сравнению с надежной наукой медициной, и мы опять остаемся при живописной образности как, по большей мере, факультативном орнаменте.
С. 122 «… с бесспорным влиянием живописи на современную ей космологию»? Убедительнее звучало бы без этого «бесспорно», которым как будто Вы спешите опередить согласие читателя с Вами. И почему влияние? Заимствование образа — не обязательно сразу испытывание влияния. И прежде чем живопись «повлияла» на Эмпедокла, она сама испытала влияние философии, переняв (пускай не от Эмпедокла) счет четырех основных цветов по числу четырех элементов (ср. еще в др.- инд. варна «цвет», «сущность», «звук» (! — то есть элемент речи)). Не может быть, чтобы Ваше понимание «графики» никак не присутствовало в тексте, который Вы приводите, — но только слабым обертоном (поскольку в писательстве, конечно, слышится описательство).
Позволю себе более широкое замечание о методе. Вы сначала допускаете в языке многозначность — допускаете же Вы, что «графика» может иметь два смысла. Потом Вы настаиваете на том, чтобы в контексте эта многозначность была снята, и за словом остался только один смысл, а не другой. Для этого Вы расширяете контекст (скажем, привлекая фрагмент Эмпедокла). Но если его можно расширить, то его можно расширить еще больше. Мы, однако, вынуждены скоро остановиться, потому что текстов у нас мало. В таком положении Ваше настаивание на одном, а не другом смысле становится похоже на срыв — на нехватку терпения, неспособность вынести ситуацию неопределенности (вынужденную и неизбежную). Вы хотели максимальной широты и объективности понимания древнего текста, а пришли к занятию своей решительной позиции. И это неизбежно: всякий глубокий и самостоятельный исследователь, а Вы к таким принадлежите, врастает в свою духовную ситуацию, и Вы на практике делаете то, от чего открещиваетесь в теории: ведете себя по отношению к древним текстам как знакам Вашего культурного языка, которым Вы придаете последний смысл. Как это ни трагично, фрагменты, скажем, досократиков уже невозвратимы в свой мир, они часть нашего мира, и мы обречены на то, чтобы судить и рядить о них по-своему. Максимальная реконструкция будет максимальной конструкцией. Надо примириться с этим, отдать древним текстам должное: увидеть их главный смысл в том, что они дошли до нас, разобрать этот их смысл (что они говорят нам), иначе под видом внимания к ним мы их вытесняем, вместо гостей оказываемся судьями. Мы их допрашиваем с пристрастием до тех пор, пока они не «расколются» на подлинный и неподлинный смысл. Так мы лишаем их статуса, а себя — что хуже — древности: их статус — многозначительная загадка, туманная, но зато всеобъемлющая полнота, какой у нас, в «современном» сознании, нет; в них есть полузабытость, то есть полусонность. Мы не можем всё-таки не спать, а будет хуже, если мы будем гнать от себя свои родные, древнегреческие сны, и получать взамен шумерские или ацтекские. Толкование досократиков, как толкование вещих снов, всё-таки и неизбежно, и приятно, и важно. Вы делаете титаническую попытку рассеять эти сны, навести в них дневную ясность, но это и невозможно, именно из-за их фрагментарности, и отвлекает от единственного пути их понять: гадать не о них, а о том, на что они намекают.
Вот Вам мое мнение о статье, без цензуры. Не знаю, на что оно Вам пригодится, но Вы меня просили высказаться, а статья действительно заслуживает, чтобы о ней говорили.
Ваш В.
[второй вариант]
3–5.3.81
Андрей Валентинович,
Вам почему-то пожелалось выслушать мнение человека с улицы о Вашей изящной статье — ну что же, всякий человек с улицы, как Вы, наверное, обращали внимание, считает, что по крайней мере судить других и о других он может. Вопрос в том, могут ли другие вынести его суждения.
С. 100 остается стойкое впечатление, что Ваша «космология как искусство» остается в рамках — на правах частной разработки — тут же упомянутой лосевской «космологической эстетики». «Стилистическая атрибуция и типологизация» — вот направление этой частной разработки. Тогда почему для тех, общих, рамок не оставить прилагательное «общеантичный»? Оно некорректно — «обманчиво», как Вы говорите — только во вновь предлагаемой Вами перспективе. Поправляете Вы Лосева или дополняете его? Остается не совсем ясным. Судя по решительности выражений, вроде бы поправляете. «Недостаточная критичность» его… Но его ли? Ведь Вы это могли — имеете право — сказать об очень многих, о большинстве, обо всех. Выходит, всё-таки дополняете?
С. 101 фраза «Космология отнюдь…» кажется, пожалуй, лишней, сравнение космологий с вазами — чересчур уж игривым, до забавности. В этом сравнении Вами явно всерьез предполагается хоть какой-то параллелизм между продуцированием космологий и продуцированием художественных стилей; и кажется, что Вы по недосмотру проходите мимо того обстоятельства, что в науке и философии развитие идет в основном за счет отталкивания («укоренилось мнение, что… однако в действительности…»), а в поэзии и художестве — за счет ученичества, накопления, плавного роста. Вы как бы не даете себе труда задуматься над тем, как легко этим обстоятельством объяснить стремительность «стилистической эволюции» в философии (от Платона — к Аристотелю, от Гегеля — к Кергегору), и даете механическое объяснение этой стремительности: «космологических художников было мало».
С. 102 «Поскольку каждый из них…» — мысль кажется тривиальной и замедляет развертывание темы.
С. 103 Спиноза был бы огорчен, узнав, что далекие потомки начали в каких-то целях — скажем, для большей образности — смотреть на его философию в свете его занятий шлифованием стекол для очков. Может быть, и Анаксимандру было бы грустно узнать, что его небесный глобус, всего лишь пособие, стал так важен — централен — для понимания его мысли, которая ведь всё-таки — мысль, т. е. нечто другое, чем ее символы и образы. «Вопреки близорукому тезису…» — «нужна вопреки… тезису»? Здесь что-то не так по смыслу, и кроме того, чей это тезис? Не преобладает ли сейчас, наоборот, всевозможная герменевтика над «чистой текстологией»? Впрочем, не знаю; не могу судить. В той же фразе: «вопреки попыткам … следовало бы восстановить…»? Опять что-то не так в логике: восстановление не мешает никаким попыткам, равно как и наоборот. Может быть, «в дополнение к попыткам», «ради равновесия и объективности»?
С. 104 «не задумываясь ответил на ваш вопрос…» — но ведь как раз очень даже задумываясь! (см. 121 с.) Это Вы не задумываетесь, а текст, если не его автор, очень заставляет задуматься. Боюсь, что, даже самым исчерпывающим и однозначным образом обосновав и доказав какое-то свое толкование текста, филолог — и здесь его коренное отличие от математика — всё равно не имеет права полагаться в своих дальнейших рассуждениях на достигнутое. К каждому новому доказательству он опять призван подходить словно с пустыми руками, не отдавая никакого предпочтения своему знанию, несмотря на его обоснованность, своему видению — перед любым другим; в этом его своеобразная этика. Ведь в чужом мнении он имеет дело с образом, интуицией, крупицей личности: с чем-то таким, что невозможно отменить, как невозможно отменить миф (а научную гипотезу очень даже можно), как даже сам поэт не может отменить раз написанную им строку. Везде у Вас, где раз доказанное ложится в основание последующих построений, это шокирует, кажется недолжной жесткостью, вытеснением филологической (т. е. в конечном счете символической, мифологической) стихии. Не в Вашей власти отметать то, что кто бы то ни было вообразил, пусть абсурдно: продукт фантазии остается жить, так устроен даже сам язык.
С. 108 «… и по линейке разделен…» — опять здесь слышится небольшой нажим; вы спешите с наведением ясности.
С. 109–112 интересные и захватывающие наблюдения, необходимый первый вольный, играющий взгляд на предмет. Теперь важно поскорей вернуться к строгому отсеву уловленного — но в Вашей статье этого нет.
С. 111 «… космосу и “Объемлющему” соответствует в живописи изображение и фон…» — почему-то не хочется, чтобы было так: скучно.
С. 112 очень заманчивое сопоставление (вечного повторения и орнаментализма), но и слишком необязательное: допустим, идея вечного повторения неизбежно наводит на художественную идею орнамента, однако не скажешь, что обратное верно.
С. 113 невольно радуешься мысли, что диковатое «инаковение» не переведется на немецкий — и не нужно.
С. 116 «… бездушное измышление…» — слишком резко, вызывающе.
С. 117 всё очень интересно.
С. 118 «…семантика орнамента до сих пор остается неразработанной…» — но ведь, кажется, преобладает сближение орнамента с музыкой, при котором никто особенно и не ждет разработки какой-то артикулированной семантики орнамента. Вольно немцу желать этого в Паули, но фраза звучит примерно как: «… поскольку законы творчества до сих пор пока еще не установлены…»
С. 118 очень хорошо о геометрической традиции вплоть до «Тимея», но спрашивается, что же стало с геометрическим стилем росписи на вазах? Он тоже должен прорываться вплоть до конца классики, причем у ведущих художников; иначе все вышеприведенные сопоставления между этим стилем и стилем космологии Анаксимандра теряют историческую, генетическую значимость и сами становятся «орнаментальными». Космос Анаксимандра геометричен — ну и что? — скажет прозаический читатель, — есть сфера философии, там геометризм всё равно имеет свои законы развития, совсем не те, что в живописи. Пытаться связать один с другим более прочными связями, чем мимолетное сходство, — не менее безнадежное и мучительное занятие, чем игра в крокет с живыми фламинго вместо молотков.
С. 119 мысль Демокрита обходится без художественных образов, мало теряя от этого как мысль. Не надо ли сделать отсюда снова вывод о том, что и для кого угодно из философов художественные образы космоса и всякие вообще образы факультативны по сравнению с тем действительно важным, что совершается ими в стихии мысли? Изваяние космоса как необязательный орнамент этой мысли. Можно, конечно, ловить философов на слове и гоняться за ними, предлагая им те или иные «художественные первоинтуиции» — но какое это имеет отношение к ним как философам? Мы говорим, как-никак, об Анаксимандре, и все думают, что о философе, ан нет: мы берем в нём «художественный» срез. Когда дойдем до Платона, возьмем в нём «атлетический» срез (диалогизм — от занятий борьбой в юности, и т. д.). От широты таких перспектив немного кружится голова.
С. 120 «Правомерно ли соотнесение…» — конечно, правомерно. Но важно ли?
«…геометрическая модель космоса оказалась предком современного естествознания…» — но если это так, то не совсем уж неправы те «историки науки», с которыми Вы спорили на с. 117 и которые говорили о перспективности Анаксимандра. «Как известно, в научном отношении эта традиция была бесплодной…» — но несколькими строками ниже Вы ее связываете с ролью «правого полушария», т. е. о бесплодности уже речи нет: отрицательный полюс магнита не становится бесплодным оттого, что не притягивает, за него — не без него — притягивает положительный.
С. 121 очень интересно, но в сети, которой Вы вытаскиваете рыбу философии на живописные берега, так много дыр, что почти вся добыча успевает уйти. То, что написали софисты, относится скорее всего именно к писательству. Если всё-таки к живописи, то не исключен смысл «к чему угодно, только не к медицинскому искусству». «Трудно допустить» как раз то, что автор гиппократовского трактата имеет в виду, при обобщенности своего суждения, один конкретный текст Эмпедокла. Эмпедокл в том тексте выступает настолько же художником, насколько и антихудожником: ведь если «обманчивая пестрота» мира похожа на пестроту картин, то Эмпедокл указывает на возможность философски «разоблачить» ее, показав за многообразием четыре элемента, четыре основные краски. Кстати сказать, философема о четырех элементах, из которых строится здание мира, относится к другой — физической, материальной — плоскости мысли, чем черно-белая — метафизическая, мистическая — «космология» Парменида; противопоставление между ними не должно бы приходить на ум, как мне кажется. У Джироламо Фракастро, очень ученого врача, который, наверное, на кого-то опирался — я только не пробовал разузнать, на кого — есть строгое различение между писанием в качестве врача и т. д. и писанием просто. Если под «писанием» имеется в виду всё-таки философская живопись, то и несколько выше в тексте следовало бы ожидать: «… как, например, у Эмпедокла и других, живописавших природу», а сказано — «писавших о природе». Если автор гиппократовского трактата всё-таки именует «живопись философов» как синоним «писания о природе», то спрашивается, в чём смысл этой довольно-таки неожиданной и смелой (хотя бы потому, что редкой) метафоры. Если смысл ее — упрек любителям порассуждать из философов и врачей, уходящим от надежной научности к «живописаниям», то мы имеем дело не с характеристикой философии как живописи, а с ее разоблачением как таковой, т. е. с ярлыком, который наклеивается в пику философам и наперекор им. Дальше, если всё-таки философы (и врачи!) названы в тексте живописцами, и именно в свете упоминаемого Вами фрагмента Эмпедокла, где говорится о четырех основных красках, то такими живописцами явно будут и врачи в своей собственной, медицинской, области, потому что они тоже говорят о четырех гуморах тела, раскрашенных, если не ошибаюсь, в те же четыре цвета! На с. 122 Вы говорите о «бесспорном влиянием живописи на современную ей космологию». Фраза звучала бы убедительнее без этого «бесспорно», которым Вы как будто спешите опередить согласие читателя с Вами. И почему влияние? Заимствование образа — не обязательно сразу испытывание влияния. И прежде чем живопись «повлияла» на Эмпедокла, она сама испытала влияние философии, переняв (пускай не от Эмпедокла) счет на четыре основных цвета по числу четырех элементов (ср. еще в др.-инд. варна «цвет», «сущность», «звук» — то есть элемент «речи»). Ценность Вашей находки и Вашего сопоставления бесспорна, но она страдает именно от Вашей категоричности. Не может быть, чтобы Ваше понимание «графики» никак не присутствовало в тексте, который Вы приводите (хотя бы постольку, поскольку в писательстве слышится описательство). Но и не может быть, чтобы этот текст можно было теперь понимать только так, как Вы предлагаете.
Вы сначала допускаете в языке многозначность — ведь допускаете же Вы, чтобы «графика» имела два смысла. Потом Вы настаиваете на том, чтобы в контексте эта многозначность была снята, и за словом остался только один смысл, а не другой. Для этого Вы расширяете контекст (скажем, привлекая фрагмент Эмпедокла). Но если его можно расширить, то его можно расширить еще больше. Мы, однако, вынуждены скоро остановиться, потому что текстов у нас мало. В таком положении Ваше настаивание на одном, а не другом смысле становится похоже на срыв — на нехватку терпения, неспособность вынести ситуацию неопределенности, вынужденную и неизбежную. Вы хотели максимальной широты и объективности понимания древнего текста, а пришли к занятию своей решительной позиции. Фрагменты досократиков приобрели в нашей культуре свой статус, статус многозначительной загадки. Вы делаете титанические усилия, чтобы их этого статуса лишить? Но, как это ни трагично, они уже невозвратимы в свой мир, и мы обречены на то, чтобы судить и рядить о них по-своему. Не кажется ли Вам, что наиболее корректное (в том числе филологически корректное), что мы можем в их отношении сделать, — это оставить их в приобретенной ими неопределенности? (Так последняя этимология слов расплывается в неопределенности.) Ваши текстологические открытия не потеряют в ценности, если Вы не будете перегружать их функцией и сверхзадачей «полной реконструкции». Такая реконструкция фатально оказывается, при неустранимом недостатке материала, решительной конструкцией.
Не знаю, на что Вам пригодится это бесцензурное мнение о Вашей статье, но Вы его просили, а мне, с моей стороны, было интересно и приятно прочитать ее еще раз.
Ваш В.