Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
 
 
ru | eng | de
Письма к С. С. Хоружему
22.2.1978

Сережа,

не могу Вам передать, какой трудной и даже неприступной мне кажется задача русского предисловия к Паламе. Я уверен, что человек, взявшийся за нее, должен ночами просыпаться от ужаса и тревоги неведомой. Главное — проблема оценки, которую Ио. М-ф  [ 1 ]   в основном обошел. То есть о величине и даже величии говорилось, тут нет спора, но Палама допускает столько толкований, что если не сказать, например, что он стоит в традиции какого-нибудь «библейского понимания человека», мы его оставим беззащитным, — а если сказать так, то все нерешенные вопросы православного богословия уже свалились на нашу голову. Есть еще опасность — этому способствует полемический стиль — что его будут понимать в каком-нибудь жестком и нетерпимом смысле. Наконец, те, кто пишут русское предисловие, должны «взять на себя ответственность за него» (против обвинений, жестоких и едких, и не только западных, — один П. Минин чего стоит), как говорится, причем безусловно, как именно за своего, чтобы он не остался сиротой. Но как это сделать? Ведь не заявить же, например, что Чаадаев или Флоренский выросли в той же традиции — это будет слишком рискованно.

Мне кажется, надо сначала подчеркнуть, в какой, в сущности, пустыне сложился Палама. Может быть, процитировать Карсавина, что богословская мысль к этому времени давно уже разве что только не умерла, «...с одной стороны, сосредоточилась в себе, уйдя в созерцательную тишину келий и пустынь [а, впрочем, была ли таковая, не идиллия ли это, не было ли и там суеты?]; с другой — она оставалась действительным основанием жизни и знания для самого мира» (но и здесь двусмысленность: жизни — да, знания — как сказать, если всё таилось где-то в подсознании). Указав на это обнищание и разорение Византии, провести невольную параллель с нашим состоянием. Сказать о тепле молчаливого православия, которое таилось под внешним оскудением (упомянуть, например, что для посольства к папе не нашлось никого лучше того же Варлаама, потому что патриарх и епископы не были горазды говорить). То есть подвести к тому, что Палама не вещает от изобилия всезнания, а наоборот, очень понимает и слабость защищаемых монахов, и свою собственную, но не может молчать, когда делается попытка ликвидировать теплицу православной веры. Можно ли при этом в полный голос заговаривать о платонизме, рационализме и т. д.? Как бы не подвести здесь Паламу, который в тонких философских вопросах не так уж страшно компетентен. Может быть, достаточно настаивать на его праве самым резким образом отталкиваться и противиться попыткам разместить действительность в перспективе, удалить мир в перспективу знания, а человека — в субъект. Палама настаивал на близости, интимности Бога. Я помню, Левитин-Краснов говорил, что главная черта русской мистики — интимность обращения с Богом, святыми. Можно сказать в конце, что не разгаданные, не завершенные задатки восточной веры — Ваша идея — всё еще ждут своего развертывания; еще раз подчеркнуть, что у Паламы нет философских ответов, только сокровище веры.

Технические вопросы обрисовываются яснее. За основу нам рекомендовали взять Ио. М-фа, но сразу же согласились со мной, что он нуждается в изменениях, уточнениях, и допускает их. Допустим — тут уж надо отказаться от всякого авторства — предисловие будет принадлежать ему, но будет не переведено, а пересказано, переложено. Начиная с первых полутора страниц, многие места у М-фа просятся для замены. Подробности хода спора, с уточнениями даты приезда Варлаама в Константинополь и т. д., едва ли нужны; как раз наоборот, нужно подчеркнуть, что из какой бы грязи ни выросли Триады, они уже существуют сами по себе, мы имеем право затемнить полемический момент. Раздел «Источники Паламы» (с. 34–42) у М-фа совсем слабый. Текстологию (с. 44–50) можно всю заменить — даже нужно всю заменить, ведь у нас же не первое издание и вообще не издание. Так что при сохранении структуры М-фа половина, если не больше, «тела» статьи должна быть изменена — на Ваше усмотрение.

Что Вы думаете о заглавии «Краткие сведения о житии и мысли св. Григория Паламы»?

Ваш В.


21.4.1994

Дорогой Сережа,

как уже и бывало, я надеюсь, что ты вспомнишь и передумаешь вещи, которые мы говорили, они в самом деле важные. […] Мысль одна, toute pensée est une force. Никогда не поверю, что простое подозрение не глубже в тебе, чем бессмысленное проговаривание псевдодогмата «в мир пришел спаситель». Видимость совпадений с евангельским словом здесь всего страшнее. — […] Грустно, что ты привыкаешь всё больше «отвергать» (язычников, Платона, Запад, неправославную мысль, меня). Ах всего подозрительнее как раз, когда мы всего увереннее знаем, чего нам надо. Отношение к Джойсу, к Паламе, к «есть», к Дионисию Ареопагиту тебе придется просто пересмотреть; во всяком случае, проснуться однажды в изменившийся пейзаж тебе однажды предстоит. — Похоже, что эти резкости, которые, если ты посмотришь, вовсе не резкости, — самое решительное из всего, что я тебе готов сказать, и продолжений в этом жанре ты уже можешь от меня не бояться.

Мне удалось наконец перебрать и расставить все мои бумаги, и я нашел твой старый перевод Ива Бонфуа. Он у тебя куда-то пошел, я только забыл куда, но всё равно машинопись может пригодиться. — Еще выписываю место из моего письма Струве 29.12.1993, переданного ему в руки Сиговым:

«Помня, что в апреле Вы заинтересовались журналом “Начала”, посылаю на всякий случай два номера за этот год — мой отрывок “Возвращение отцов” содержит мое окончательное отношение к новому активному племени приватизаторов культуры. Не то что с ними надо или хотя бы можно бороться, их слишком много и они победят, но однажды сказать, что о них думается, надо. Как в свое время со стороны можно было снисходительно смотреть на большевиков, тогдашних захватчиков культуры, так теперь, боюсь, издалека не видно, как скверен новый активизм, как он снижает, буквально срезает уровень речи, слова. К сожалению, в 126 № Вашего журнала аноним из этого класса, спеша приватизировать Карсавина, немножко необдуманно нападает на Сергея Сергеевича Хоружего, как на добычу, думает аноним, решив, что власть сменилась. Конечно, время всё расставит по своим местам; Хоружий думает, работает, пишет, аноним — только третье. Но хорошо бы и сразу различить духов. Что надо новым бойким, это чтобы их заметили, им отвечали, хотя бы и споря, поэтому позиция Хоружего невыгодна, любой его отчет против его воли загородит главное, именно разницу уровня, лучше бы гораздо ответили Вы. Вы, наверное, уже заметили, что почти все места при западных дотациях, стипендиях для “русской культуры” заняли бойкие, как упомянутый аноним, и оказались неожиданно при библиотеках, возможностях для работы, когда старые продолжают всё-таки бояться конформизма (Седакова загадочно назвала подключение к “спонсорам” и “фондам” новой ипостасью вступления в партию).

Хотя и без моего ведома, хотя и без моих заслуг, оказаться в списке редколлегии Вашего журнала было мне, конечно, лестной неожиданностью. Я приводил Вам много причин, по каким я там не должен быть; главная — моя мне самому не удобная нетерпимость, врожденная, я ее вижу на фото моей нижегородской бабушки, из семьи каких-то иконописцев Брянчаниновых, но дальних ли родственников строгого епископа, я не узнавал. Если Вы увидите мое имя в любом коллективном составе (кроме полного списка сотрудников Института философии), можете уверенно говорить, что это против моей воли. Другое дело, если бы Вы как режиссер (журнальный редактор, по-моему, похож на театрального постановщика) назначили бы мне тему, время, задачу, объем выступления в Вашем журнале, я бы попробовал с увлечением встроиться, именно в порядке пробы. Роль послушного исполнителя Вашего замысла мне бы нравилась, тем более что Вы с Вашей стороны всё равно ведь уже знаете мои данные и возможности лучше меня».

В отношении Гельмута Дама я передумал, что наше увлечение им, с того дня как в каком-то давнем году на книжной выставке-ярмарке мы с Ренатой увидели его книгу «Grundzüge russischen Denkens» и с тех пор реферировали всё его, что нам попадалось, — увлечение такое давнее и прочное, что мне хотелось бы передать с тобой ему мой «Язык философии», если он выйдет к тому времени (якобы должен выйти в апреле) с надписанном благодарности.

Поклон тебе от нас с Ольгой […]


Зосимова пустынь, 4.7.1995

Дорогой Сережa,

не зная смогу ли я говорить с тобой в мой следующий приезд во вторник 11 июля (а сегодня ты, насколько я понимаю, еще в Ницце или на пути из нее в Москву), отчитываюсь, что на столе Генисаретского оставил, похоже вовремя, верстку своих «Материалов», за которые тебе очень благодарен: отличный кегль, хорошо набрано. Как мне было бы нужно знать твои впечатления от Рима. Седакова мне довольно подробно рассказывала, она по-настоящему увлеклась хозяином встречи. Сигов, насколько я понимаю, был верен своемy амплуа; Аверинцев, как передавала Седакова, говорил скорее невпопад; ты, сказала она, говорил мало. Не в разговорах и дело. Как раз в день той вашей встречи мне, может быть телепатически, стало как-то особенно ясно, что спор внутри христианства (исихастский как эпизод другого, тысячелетнего) это способ существования истины, т. е. «экуменизм» недоразумение или хуже, так же как «уния» или, наоборот, ожесточение в самоправедности. Лучше ясное сознание обреченности на спор, полярности (чреватой, позитивной) самого христианского пространства — обещания ах какого будущего. Но это, может быть, мои провинциальные впечатления, и вдруг ты был бы расположен мне даже что-нибудь о Риме написать. — Зосимова пустынь, центр имяславия, куда часто ездил Лосев, поздно уже разгромленный, в полутора километрах от нас, т. е. это вообще ближайший ориентир к нам с историческим и человеческим именем, и хотя место основательно разгромлено, я постоянно чувствую его близость. На удивление я могу печатать (как сейчас, на третьем этаже, под треугольным большим косым окошком, из которого можно смотреть и вертикально вверх, но которое я задумал и сделал так, чтобы сам оставался невидим ниоткуда) спокойно и много, как никогда, и закончить «Бытие и время» до конца сентября, когда я похоже поеду в Фрейбург, как бы уже неизбежно. Эта работа меня захватывает всё больше, дикая простота, сырость, детскость Хайдеггера открываются всё больше. Философия в России приросла не к тому месту, к голове, а в Германии к брюху, и я смело восстанавливаю равновесие, возвращаясь одновременно к переводческим принципам Кирилла и Мефодия. — Между прочим, если бы ты вдруг, на что я не надеюсь, захотел бы приехать к нам, ты мог бы просто написать в письме время приезда на станцию Ожигово Киевской дороги, и мы бы тебя там встретили на машине, хорошие поезда 14.48, 15.57, 16.47, 17.01. Как в этом году всё складывается славно, мальчики совершенно хороши, Ольга виртуозно и легко ведет хозяйство, справляясь с наплывом ягод. — Как я тебе говорил, все свои «публикации» я отложил ради «Бытия и времени», мне нравится этот большой кирпич, но потом, когда я освобожусь, будет нетрудно с той же инерцией подготовить быстро то что просят в разных местах — если не перестанут просить, что опять очень возможно, но меня как-то не волнует, значит нет веса в том что я написал, иначе одного этого веса было бы достаточно. Ах на всё судьба. В Германию поехать похоже тоже судьба, предложения сразу трех видов, и это явно нужно для моего отрезвления. Я даже и не подумаю там говорить ни о чем «русском», мне это будет противно как в Париже, и значит у меня будет немота и амехания хуже чем в Париже, туда мне и дорога. В Париже я был шокирован плотностью и неприступностью пространства, пусть временно пустующего, мысли и языка, автономных, так сказать, совсем других чем наши. То же в Германии. Роман задумчиво осмысливает ту правду, что червяк прочнее и надежнее трактора. Еще прочнее, надежнее и нерушимее дух, это такой дикий зверь в берлоге, что к нему не подступиться, и он на каждом месте размахивается без оглядки, слепо. Международная иллюзия, ООНизированный усредненный интеллект — только пыль, сор раздуваемый ветром, в настоящей загранице узнаёшь свое, только надежно защищенное другостью. Ты всё это знаешь.

Я пишу, а всё время думаю как бы пересечься с тобой летом, и письма мне кажутся всё более надежным, несправедливо заброшенным, делом. — От Ольги тебе поклон и ожидание, что ты не откажешься от баночки-другой новых варений. Рома глубоко задумывается, когда я рассказываю ему о тебе и об Ольге Александровне в городе с названием «Рома» — который между прочим Седакова полюбила как никакой другой кроме может быть Москвы.

Всего доброго, с надеждой, что ты в благополучной бодрой деятельности, и с пожеланиями от нас хорошего лета


Зосимова пустынь, 10.7.1995

Дорогой Сережа,

нельзя, ты говорил, чего-то сильно хотеть; я стал хотеть поехать в Германию примерно полтора года назад, и вот ты меня уже туда рекомендовал. Кроме того, Клаус Хельд и Райнер Цепп приглашают меня на конец сентября в Фрейбург, и Малахов звонил из Вены тоже о приглашении; не говоря о том, чем я тебе уже хвастался, грантом на поездку за границу от Сороса. Это достаточно, с головой, теперь уже можно никуда не ехать: я уже там (я вообще всё всегда «переживаю» заранее, и потом уже никакой новизны), однажды в полусне даже почувствовал себя немцем; воздухом Германии, накатывающимся, цепким и грозным, я напитываюсь теперь, как и новой немотой, о которой я тебе писал. Россия и Германия совсем рядом, мистически почти одно, и в своем переводе я буквально проваливаюсь, в первое мгновение с испугом, потом с согласным узнаванием, в сходство, да что там, в одинаковость языков. Как бы то, чего не договорила Россия, выговорила Германия, и наоборот. Мне кажется, что и мое незнание немецкого теперь не помеха: поймут и так, без слов, что надо понять. Никаких «русских» тем тогда соответственно не может быть, когда одна стихия. — Живу в надежде услышать от тебя о Риме и вообще, но приезжаю по моим вторникам в Москву рано и уезжаю тоже рано, не могу тебе в нетелефонное твое время звонить, поэтому снова прошу о письме. — Ольга мне рассказала, как тебе достается со сборником. Это чистая жертвенность. Я у тебя в большом долгу, но вот ведь, не вижу другого способа отдать его как честно продолжить спор. В споре, я говорю, не рождается истина, но сам спор — сохранение правдой своего лица. Другого, кроме спора, у нее похоже больше нет или вообще никогда не было? Снова и снова я боюсь, что ты из-за дел и обязательств замкнешься в деловитости, но каждый раз как чудо вижу, что твоя непрактичная открытость продолжается (на самом деле я всё больше уверен, что ничего более практичного, до мелочей, до здоровья, чем невооруженность, всё равно нет). — Ничего более нужного мне, в порядке замечаний, чем твои резкости по телефону и на полях моего текста, я не могу себе представить; тут и давнее знание меня и взгляд с той стороны, которая мне не доступна. Что ты наоборот с какой-то другой стороны не видишь, это хорошо и должно быть; кроме того, что ты не видишь, ты чувствуешь. Лишь бы продолжалась твоя терпимость. Впрочем, если она (в отношении меня) прекратится, то лишь бы не сменялась уверенностью в своей правоте. Эта уверенность, по-моему, всегда должна быть в том что ты пишешь, но не в осуждении другого. В отношении другого мы имеем право только на отсутствие интереса к нему — я кстати вовсю и давно пользуюсь этим правом.

Как живет Софья в Ницце. У нее по-моему не должно быть искушений легкой жизни, скорее наоборот, она будет смотреть на бездумное существование скорее с излишней критикой. Что такое всё-таки Европа. Это смываемый островок, где в середине жить спокойнее и безопаснее чем по краям. Седакова говорит что Азия богаче и интереснее. Может быть, лишь бы не становилось слишком интересно.

Поклоны от Ольги. […]

Я решил издать «Бытие и время» без предисловия и примечаний, без фамилии переводчика, сохраняя нумерацию страниц оригинала, в строгом, как я тебе уже говорил, «буквализме» перевода, чтобы видя русский можно было без труда восстановить немецкий. Интересно, успеет ли кто издать раньше меня — до сих пор мне везло. Но кому отдать? Если у тебя будут идеи, то скажи.

С пожеланиями покоя и успеха от нас всех —

В., О.


Зосимова Пустынь, 4.8.1995

Дорогой Сережа,

по поводу бионики и гегелевской триады, вчерашний телефонный разговор. Может быть, ты сказал, после антитезиса можно ожидать новый синтез. Мне всегда удобнее двигаться путем, где не увязаешь и сохраняешь отчетливость — или даже увеличиваешь отчетливость — определенных да и нет. Спросим: есть ли у человечества возможность, способность, сила, дар, надежда, перспектива даже еще и в теперешнем положении, когда земля готова (если кто-нибудь сказал бы: вполне готова, я бы прислушался и не стал сразу протестовать) к новому потопу, возможно огненному, спастись, не в смысле переселения в подземные бункера или на луну или на другие планеты, а в том смысле, в каком Хайдеггер за Гёльдерлином говорит о спасении? Отвечать можно, по-моему, как раз с отчетливой, веселой однозначностью: сам перебор вариантов, подсчет сценариев, оценка ресурсов отдает чем-то недолжным или гадким; если хоть чего-то стоят наши упоминания, пусть редкие, имени Божия (пишу, так сказать, у подножия хоть и разоренного, но всё-таки центра, до 1927 г., когда туда ездил Лосев, подмосковного имяславия), то конечно спасение открыто, и тысячу раз открыто, и обязательно. Теперь тогда второй вопрос: является ли шагом к этому спасению бионика (или можно поставить другое из этого ряда или из любого ряда, в том числе богословского)? С этим вопросом дело обстоит хуже чем с предыдущим. Если тот еще вполне правомерно можно задать, только рассусоливать ответ (так делают армии «глобалистов») подло, то во втором вопросе в самом уже подсовывается негодность, что-то вроде утренней вязкой лени, когда вместо вставания хочется досмотреть сон. Второй вопрос вырастает из уже въевшегося, давно привычного жеста искать шарить под рукой орудия или оружия, топора или спичек или тоже умственного приема.

Я говорю, что человечество фатально проигрывает в биологической стратегии из-за привычки опираться на орудие, от костра до богословского термина, пусть то даже термина «Бог». Всякое орудие всегда существует внутри софийной автоматики мира (космоса), всегда опирается на нее и всегда достигает цели (всегда же не той, которая была поставлена, а опять фатально другой) только за счет использования сторон, выходов, аспектов этой автоматики (говорю «автомат» даже не в аристотелевском, а точнее в лейбницевском смысле, когда любая часть автомата тоже автомат и так до божественной бесконечности, «достаточного основания» всего; вообще Лейбниц стоит, неразгаданный, у начала Нового времени, его математики и техники, и указывает на совершенно другой путь, которым всё могло — может — пойти). Всякое орудие всегда сужение, огрубление, срыв софии, как молоток огрубление кулака и костер только символ духовного пожара и озарения, молнии (о Флоренском я всё время помню, но и он увлекся орудием, как его символизм орудование софийным автоматом; чье отличие от компьютера в отсутствии кнопок; Флоренский кнопки искал и находил, но автомат при этом терял, в руках у него оказывался компьютер такого рода, к которому возможно придет бионика).

Отношение к автомату, из-за загубленности этого слова поддельным новоевропейским автоматом приходится добавлять — к автомату софии, еще для ясности можно добавить — мировой или божественной (Лейбниц: Бог действует спонтанно («Две заметки о свободе воли», начало»))  [ 2 ]  , это не поиски на нём кнопок или параллельное конструирование скажем искусственной клетки, а то, что Пифагор, и потом ранние учители Церкви, и потом философская поэзия Данте назвали фило-софией, миром (этимологически филия — мир) с Софией; Данте переводит фило-софия amoroso uso di sapienza. Дальше я скажу коротко, потому что вроде бы где-то уже подробнее говорил: у Пифагора уже не спросишь, что такое фило-софия, но намеком можно считать открытие им несоизмеримости. София (автомат миpa) несоизмерима самому измерению или исчислению, планированию, целеполаганию, вокруг которых орудие (до бионики). К этой несоизмеримости я склонен относиться очень серьезно, она начинается рано, проходит через всё и никогда не кончается, обманута быть не может. Планк, Бор, Гейзенберг, Шрёдингер очень красиво показали, как наука может и наверное должна, раз она это начала в дифференциальном исчислении, обходить несоизмеримость, строить систему, которая, обойдя несоизмеримость, обеспечила бы возможность и дальше строить более тонкие орудия. Нa этом пути встречи с несоизмеримостью еще будут у науки — встречи как бы заново, как будто бы той ранней пифагоровой и парменидовой встречи с Софией и не было. После этого говори, что я заостряю и люблю крайности. Наука и философия совсем рядом, более близких и нет, они в каком-то смысле совсем одно, и они же соседствуют как слепо- и глухонемые. В этом есть загадка, прямое присутствие среди нас всё той же софии, поэтому я лучше буду упрямо повторять то, что теперь вроде бы всё-таки уже ясно: всё человечество со своим пристрастием к орудиям проигрывает, страшно и гадко сказать, крысе, которую я вчера видел спокойно сидящей в коридоре университета между сберегательной кассой и большой книжной торговлей. Я крысу боюсь, крысу надо уничтожить, человечество с его искусством и культурой прекрасное, но крыса сюда пришла как раз из-за меня и ради меня, показать мне то, что я не хочу замечать, любя красивое: крысиное. Крыса мне напомнит, что я и заметить не успел, как красивое стало для меня тоже орудием своеобразного улаживания, устраивания самого себя. София еще несоизмеримее с моими конструктами чем крыса.

И здесь кстати объясниться, почему ужасен Венцлер. Я читаю присланную им (я предатель) статью «Бесконечное в конечном: историчность и абсолютное» в сборнике издания Петера Элена (в 1973-м он наивно открыл и некстати закричал на Западе, что в СССР оказывается произошла, по крайней мера в работах советского ученого Аверинцева, рецепция богословия; нашему сектору информации из ЦК было спущено задание изложить взгляды этого Петера Элена) «Человек и его вопрос об абсолютном», участвуют также Эрих Соловьев и Мотрошилова. В историческое, переменчивое, абсолют, говорит Венцлер, вдвинут безусловным этическим требованием. Это требование одновременно дар, такой, что он что-то отнимает (zwar etwas nimmt), но как раз этим самым дает, переносит на меня какую-то силу. Совсем не обязательно я то требование выполню, сорвусь и окажусь несостоятельным, но неважно: я им уже вытянут из исторического кружения, подключен к вечному и абсолютному и мое усилие, даже безрезультатное, не пропадет даром, где-то отложится. Я истолковываю это, сказанное директором католической академии, так: он сообщает мне, несет абсолютное требование, именно требование быть ответственным, нравственным, и этим хотя отнимает у меня скажем время или мою свободу думать иначе, но спокоен и уверен, потому что подключает меня к нравственной, позитивной, ответственной системе. Пусть и он может быть не на высоте, попросту ошибиться, и я манкирую, но я уже оглашен, так сказать, и в орбиту системы даже упираясь включен. Ах как это похоже на коммунизм, и как верно его сравнивали с католичеством. Активного участия вовсе не надо; больше того, как раз твой упирающийся протест лучше идет в дело, несовершенство нерешительности, неполного согласия питает систему едва ли не лучше чем энтузиазм. Что бы я ни делал, оглашением я одарен, моя жизнь получила абсолютные ориентиры, она вошла в колею, даже если я вообще никогда ее требования выполнить не сумею. Будет коридор с указателями, я могу идти по нему хотя бы и назад. Сама система очень сильна и моего подпирания ее даже не надо, не надо ей помогать, пусть я буду с ней и спорить, только издалека согласись с ней как с фактом — и всё будет уже в порядке. Спорь тогда, протестуй, диссидентствуй. Твоя сила даже и в этом споре дана, подарена тебе системой, она дарит и становится сама от этого сильнее. Ах наш коммунизм был только слабым учеником этого тысячелетнего римского начала. Задумаешься о том, почему «тоталитаризм» может быть только там, где нет католической прививки.

Дальше больше. Учение православных церквей об «имяславии» (imjaslavie), выставляет под самый конец Венцлер, если в нём учат, что имя Божие содержит божественные энергии и его именование придает тому, кто с почитанием имя Божие выговаривает, эту силу, то на первый взгляд тут магическое понимание имяхваления (Namenspreisung), но не беда: «как только мы ясно осознаём, что единственный язык [перевожу буквально], на каком имя Божие действительно в своей божественности мыслится и произносится, есть язык и позиция (Haltung) этической ответственности, то понимаем, как подзывание Бога, сообщение его Имени, происходящее в перенятии этической ответственности, одновременно есть сообщение силы, подвигающей именно к такому поведению». Имяславие тут как ременный привод этической ответственной немецко-католической машины. Зажигание именем, на которое естественно «отвечают»; сразу оказывается, что ответ может и должен быть только «моральным», скажем отчасти сразу и также потом каким, и так далее. Я не выполню, ты не выполнишь — не беда, мы слабые люди: мы всё равно полны ответственностью нашей несостоятельности, мы при деле, мы одной ногой в истории, другой в вечности. Широкие ворота в вечность открывает мне директор фрейбургской католической академии. От его жеста, включающего и уже включившего меня в вечность, я не укроюсь, тем более что живу как раз под стенами бывшего центра московского имяславия. То, что я на свою беду не уверен, что единственный божественный язык это язык моральной ответственности, делает меня объектом снисходительного внимания, возможно проблематичным носителем чуть заблудшей, чуть блуждающей духовности. Мне придется оправдываться, в каком смысле я безнравственный.

Заклеиваю это письмо, с пожеланиями тебе новых открытий, открытия нового и без ощущения договоренности или тем более возможности договорить(ся), но с уверенностью, что твои замечания мне нужны —

В.
Сноски
Copyright © Bibikhin Все права защищены
Наверх
array(2) {
  ["ruID"]=>
  int(1)
  ["img_load"]=>
  string(0) ""
}