Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
Дарья Павлова. «Топика» и «метрика» в мысли Владимира Бибихина.
Опубликовано в сборнике «Революции: цивилизационный разлом или переворот?». – Саратов: ИЦ «Наука», 2015.
I
В курсе лекций «Дневники Льва Толстого» Владимир Вениаминович Бибихин, используя понятия «топика» и «метрика», обращает внимание на то сильное и значительное мира, что высвечивает несостоятельность человека, который овладеть миром, приспособить под себя абсолютно все его явления, конечно, не способен, и может отвечать лишь открытостью.
Владимир Вениаминович ставит не поддающийся разрешению вопрос о раздвоении человека на метрику и топику, соотношении метрики и дометрического опыта, ибо «нашему существу таким образом принадлежит захваченность метрикой. Нашему существу принадлежит также захваченность отсутствием метрики, непрочерченностью линий» [ 1 ] .
Топика – это бытие тела: «тело расположено не только в метрическом, но и в топическом пространстве, и эта его топика и есть собственно бытие» [ 2 ] .
Не удается говорить о топике и метрике, отделяя одну от другой, забывая их связь. «Отношения между метрикой социума и топикой природы (тела) взаимно уничтожающие: город вытесняет джунгли, лес разрушает город» [ 3 ] , - воздействие на тело, разумное, необходимо проявится в топике как в биологическом, природном, которое обязательно со временем возьмет свое.
Понятие топики раскрывается В. В. Бибихиным через тему леса (ὕλη): лес – это то целое, масштабное, что вмещает в себя все. В нем мы теряемся, охваченные страхом перед могуществом, высотой, величием леса, которые для нас, по меньшей мере, непонятные и странные – в этом случае становится легко потерять нами же протоптанные тропинки, которые создают иллюзию, будто бы лес нами освоен; либо они невидимы, потому что настолько незначительным становится тогда человек по отношению к лесу.
В топике нет расписаний, нет намеченного пути, колеи, по которой мы бы следовали, а есть наш интерес перед ее открытостью. В любом случае, мы никак не можем избежать воздействия леса, обойти его, так как лес не дает нам проложить свои следы, отменяя расписание. И тогда мы входим в топику, восстанавливая мир.
Но не стоит резко противопоставлять метрику и топику, ведь «мы узкие, не вмещаем всего, а природа, в ее источнике, поэзии и любви, широка» [ 4 ] . В то же время расписание, созданное нами, нас вместить не может, поскольку и нам, и расписанию недостает широты, свойственной природе, любви, поэзии, искусству, миру. Перед их лицом мы обнаруживаем собственную нищету, и, стремясь эту неполноту уравновесить, оказываемся в ситуации, когда «для свободы передвижения по метрике у нас осталась только роль засорения необходимого своего и загораживания его бесконечной перспективы» [ 5 ] .
Спонтанность нельзя запланировать, в расписание заключить нельзя, так мы закрываем мир, можно только жить ей. Простое, ясное, как, например, ясный взор, который не отмеряет, вечность, начало есть выход из метрики. Но при этом, чтобы из метрики выйти, нельзя держаться за зрение, нужна смелость от него, как и от расписания, отказаться. Расписание не дает миру подхватить нас, увлечь, быть захваченными. Удобно распланировать жизнь, но вместе с планированием мы «садимся умирать» [ 6 ] , мы боимся без него, как без опоры, остаться, интуитивно - до всякого расписания, из нашего существа, им пока не задетого - есть страх перед масштабом мира, который открывается вместе с топикой, в метрике же он нами ограничивается. Расписанием пытаемся укротить природу, договариваясь с собой, что можем не замечать, что она сильнее и больше нас. Опять же, подсознательно чувствуем, что расписание мнимое, потому за него и держимся, боясь упасть - В. В. Бибихин здесь говорит именно упасть, ибо мира, которым (в котором) только подлинно и живем, там нет. Метрика только в нас, а значит, нет в ней того, в чем мы могли бы увидеть себе твердую, прочную опору.
Из метрики выпадаем в топику, где верх и низ, отличные от абсолютных верха и низа метрики, их трудно не потерять, и ничего не видно. Верх – «повышение жизни, плотность бытия» [ 7 ] . Если в метрике мы знаем верх, то в топике у нас нет опыта верха, мы не знаем, где заканчивается лес, но есть узнавание своего, причем нам самим остается непонятно, как оно узнается. Топика есть начало, близкое, природное - В. В. Бибихин отмечает, что для животных, растений и детей естественно существование в топике, но «расписание, когда оно вписано в природу, приложено к ней, становится лабиринтом» [ 8 ] . В метрике нет размаха, расписание ограничивает, но при попытке отказаться от расписания попадаем в лабиринт, где не остается ничего, кроме блуждания. В этом случае мы находим эффективность расписания в возможности упаковать себя в лабиринт.
Сон тоже топика, его тоже предугадать и опереться в нем ни на что не удастся, «чувство не вписано не то что в расписание, но где вообще для него нет другого. Чувство имеет дело с чувством, движется в нем между верхом и низом, добром и злом, которые само же чувство» [ 9 ] . Будит не разумное, расчетливое решение проснуться, привыкшие к метрическому пространству, мы просыпаемся в критический момент сна, перед напряжением которого устоять, сохранив привычную упорядоченность собственной жизни, не представляется возможным.
Особость мысли философа раскрывается в курсе лекций «Дневники Льва Толстого»: живая, подвижная, она ведет за собой, указывая на связь и близость таких моментов, таких явлений, сопричастность которых зачастую нами оставалась незамеченной. Язык ускользает от всякого анализа, далеко не всегда удается провести ясную грань между мыслью В. В. Бибихина и тех, о ком он пишет (в данном случае Л. Н. Толстого), здесь возникает вопрос, есть ли у В. В. Бибихина собственная философия? Сразу указать на нее невозможно, но нельзя сказать, что нет. Его язык отличен от привычного философского языка, он говорит о лесе, о свалке - и это не просто слова, это абсолютно нетипичные термины, которые тем не менее образуют то пространство, в котором разворачивается строгая мысль, и они удивительно точны, лучше вряд ли можно сказать. Так, например, обращаясь к понятиям «топика» и «метрика», понимаем, что их сложно каким-то образом выделить, отделить, настолько они связаны друг с другом, настолько естественно они включаются в ткань размышлений философа.
II
Соотношение, подобное метрике и топике, можно заметить в «Рождении трагедии» Фридриха Ницше, где Аполлон и Дионис соответствуют топике, а Сократ - метрике.
Поначалу, при первом, возможно, недостаточно внимательном прочтении просто обмануться: может показаться, будто бы расписание аполлоническое. Но Ницше пишет, что Аполлон неотделим от Диониса, поскольку оба являются божествами искусства, различаются они только как художественные миры сновидения и опьянения соответственно.
Аполлон – это самопознание. Он служит выражением необходимой для человека потребности перехода к расписанию и бодрствованию. Кажется, что эти сферы предпочтительнее сна. Вместе с тем на почве познания чувствуем родство - подсознательно - с дионисийским безумием, лесом, по этой причине Аполлон взывает к соблюдению меры.
Наш взгляд способен заметить влекущую его красоту-иллюзию, «кажимость», но под покровом ее скрывается цветение, сила, бьющая через край - дионисийское первобытное исступление. Вот почему, обнаруживая ее, мы оказываемся в непростом положении. Расписание опьяняется, Аполлон являет собой переход от метрики к топике, касание, в той мере, как Ницше зовет его «толкователь снов» [ 10 ] он открывает натуру, он то первое, с чем сталкиваемся при падении в топику.
Дионис, в свою очередь, воплощает в себе опьянение, похмелье, состояние, когда расписание мы уже принять не можем, он уничтожает рамки: «тоска и томление простираются тут дальше, нежели загробный мир, дальше, нежели сами боги; само существование вместе с суетно-блестящим отражением своим в мире богов или в бессмертии потустороннего, здесь отрицается. С осознанием раз узренного - истины - человек видит отныне лишь ужасность и абсурдность бытия…» [ 11 ] .
Дионисийское выражают собой страдание, избыточность природы – все то первое, близкое нам от рождения, даже если мы привыкли думать, что с развитием науки ушли от леса. Говорим, что «надо быть ближе к природе», «поехать на природу», обрести единение с ней и гармонию, «стремиться к истокам». Для нас природа нечто правдивое, но оно отлично от реальности, в которой мы живем, так же как грек в природе видел близость к богам, а хор Сатиров, спутников Диониса, отражавших существование «полнее, правдивее, действительнее, нежели человек культуры, обыкновенно мнящий себя единственной реальностью в этом мире» [ 12 ] , для эллина представлялся самым сердцем природы и проявлением спасительной силы искусства.
Мы привыкли воспринимать только себя, вследствие чего для нас становится тяжелой задачей выносить себя - перед громадой леса, но ὕλη-материя вспыхивает, и тогда дионисийское возбуждение обнаруживает условность схем, так, у Ф. Ницше Сократ вынужден изворачиваться перед силой искусства, и Ницше упоминает о "воле" эллинов, сражавшейся с "соответствующим художественному даром страдания" [ 13 ] .
На самом деле оказывается, что Сократ – аналогия расписания, потому что он уничтожает искусство. Сократ – «теоретический человек». Он отмечен рассудочностью и превосходством над миром путем конструирования, Сократ умирающий – идеал недионисийского духа, так как полагался на сферу разума и не видел в оптимистической диалектике, логизировании, научности, разумности симптомов упадка, никнущей силы.
Несмотря на то, что логическая природа Сократа чрезмерна и не обращается на себя, его все же посещало сомнение: быть может, искусство - дополнение науки? Следует заметить, что науки, созданные нами, - о чем говорит В. В. Бибихин, – ограничены и не целы, в них обрыв. А едино и бесконечно, но не противоположно метрике искусство, поскольку содержит, охватывает собой все, оно – основа всего.
Лес мыслится апофатически, лес возрождает в нас необходимость расписывать то, что в нас безнадежно, и у нас, кроме этой безнадежности, ничего нет. Стремление к дионисийству - красоте - выросло из недостатка, лишения.
Таким образом, это различение «метрика (расписание) - топика (мир)» в «Дневниках Льва Толстого» В. В. Бибихина и «Аполлон и Дионис – Сократ» в «Рождении трагедии» Ф. Ницше позволяет нам увидеть два направления: первое, возникающее вопреки тому, что лес и природа для нас необходимы, мы пытаемся уйти от них метрикой, возможно, из боязни переизбытка, страдания, более близкого соприкосновения с лесом (даже притом, что лес всегда с нами, мы всегда в нем, нас нет в отрыве от леса), чем обычно, когда нас захватит демоническое таинство. Мы не можем уйти в лес, и расписание действует на границе с лесом. Жизнь покоится на необходимости, принуждении - разметке. С другой стороны, там, где начинаем расписывать, лес возвращается прорывающейся природой без посредства человека, дионисийским безумием. Мы забываем, что не можем справиться с лесом, и стремимся к первоначалу вернуться, ведь «сознание не соглашается с тем, что оно уходит, в опьянении: пока оно еще может говорить, оно продолжает говорить, что оно присутствует и вполне контролирует ситуацию, т. е. его отключение происходит совершенно плавно, насилия не чувствуется совершенно. Но и на каждом шагу своей истории сознание соседствует с несознанием без проблем, даже радо этому соседству, и чуть ли не культивирует свои отключения… Сознанию бывает нужно окунуться в "бессознательное", чтобы за его счет расшириться» [ 14 ] , и переход дионисийской скорби к аполлонической иллюзии - тоже творчество.
В курсе лекций «Дневники Льва Толстого» Владимир Вениаминович Бибихин, используя понятия «топика» и «метрика», обращает внимание на то сильное и значительное мира, что высвечивает несостоятельность человека, который овладеть миром, приспособить под себя абсолютно все его явления, конечно, не способен, и может отвечать лишь открытостью.
Владимир Вениаминович ставит не поддающийся разрешению вопрос о раздвоении человека на метрику и топику, соотношении метрики и дометрического опыта, ибо «нашему существу таким образом принадлежит захваченность метрикой. Нашему существу принадлежит также захваченность отсутствием метрики, непрочерченностью линий» [ 1 ] .
Топика – это бытие тела: «тело расположено не только в метрическом, но и в топическом пространстве, и эта его топика и есть собственно бытие» [ 2 ] .
Не удается говорить о топике и метрике, отделяя одну от другой, забывая их связь. «Отношения между метрикой социума и топикой природы (тела) взаимно уничтожающие: город вытесняет джунгли, лес разрушает город» [ 3 ] , - воздействие на тело, разумное, необходимо проявится в топике как в биологическом, природном, которое обязательно со временем возьмет свое.
Понятие топики раскрывается В. В. Бибихиным через тему леса (ὕλη): лес – это то целое, масштабное, что вмещает в себя все. В нем мы теряемся, охваченные страхом перед могуществом, высотой, величием леса, которые для нас, по меньшей мере, непонятные и странные – в этом случае становится легко потерять нами же протоптанные тропинки, которые создают иллюзию, будто бы лес нами освоен; либо они невидимы, потому что настолько незначительным становится тогда человек по отношению к лесу.
В топике нет расписаний, нет намеченного пути, колеи, по которой мы бы следовали, а есть наш интерес перед ее открытостью. В любом случае, мы никак не можем избежать воздействия леса, обойти его, так как лес не дает нам проложить свои следы, отменяя расписание. И тогда мы входим в топику, восстанавливая мир.
Но не стоит резко противопоставлять метрику и топику, ведь «мы узкие, не вмещаем всего, а природа, в ее источнике, поэзии и любви, широка» [ 4 ] . В то же время расписание, созданное нами, нас вместить не может, поскольку и нам, и расписанию недостает широты, свойственной природе, любви, поэзии, искусству, миру. Перед их лицом мы обнаруживаем собственную нищету, и, стремясь эту неполноту уравновесить, оказываемся в ситуации, когда «для свободы передвижения по метрике у нас осталась только роль засорения необходимого своего и загораживания его бесконечной перспективы» [ 5 ] .
Спонтанность нельзя запланировать, в расписание заключить нельзя, так мы закрываем мир, можно только жить ей. Простое, ясное, как, например, ясный взор, который не отмеряет, вечность, начало есть выход из метрики. Но при этом, чтобы из метрики выйти, нельзя держаться за зрение, нужна смелость от него, как и от расписания, отказаться. Расписание не дает миру подхватить нас, увлечь, быть захваченными. Удобно распланировать жизнь, но вместе с планированием мы «садимся умирать» [ 6 ] , мы боимся без него, как без опоры, остаться, интуитивно - до всякого расписания, из нашего существа, им пока не задетого - есть страх перед масштабом мира, который открывается вместе с топикой, в метрике же он нами ограничивается. Расписанием пытаемся укротить природу, договариваясь с собой, что можем не замечать, что она сильнее и больше нас. Опять же, подсознательно чувствуем, что расписание мнимое, потому за него и держимся, боясь упасть - В. В. Бибихин здесь говорит именно упасть, ибо мира, которым (в котором) только подлинно и живем, там нет. Метрика только в нас, а значит, нет в ней того, в чем мы могли бы увидеть себе твердую, прочную опору.
Из метрики выпадаем в топику, где верх и низ, отличные от абсолютных верха и низа метрики, их трудно не потерять, и ничего не видно. Верх – «повышение жизни, плотность бытия» [ 7 ] . Если в метрике мы знаем верх, то в топике у нас нет опыта верха, мы не знаем, где заканчивается лес, но есть узнавание своего, причем нам самим остается непонятно, как оно узнается. Топика есть начало, близкое, природное - В. В. Бибихин отмечает, что для животных, растений и детей естественно существование в топике, но «расписание, когда оно вписано в природу, приложено к ней, становится лабиринтом» [ 8 ] . В метрике нет размаха, расписание ограничивает, но при попытке отказаться от расписания попадаем в лабиринт, где не остается ничего, кроме блуждания. В этом случае мы находим эффективность расписания в возможности упаковать себя в лабиринт.
Сон тоже топика, его тоже предугадать и опереться в нем ни на что не удастся, «чувство не вписано не то что в расписание, но где вообще для него нет другого. Чувство имеет дело с чувством, движется в нем между верхом и низом, добром и злом, которые само же чувство» [ 9 ] . Будит не разумное, расчетливое решение проснуться, привыкшие к метрическому пространству, мы просыпаемся в критический момент сна, перед напряжением которого устоять, сохранив привычную упорядоченность собственной жизни, не представляется возможным.
Особость мысли философа раскрывается в курсе лекций «Дневники Льва Толстого»: живая, подвижная, она ведет за собой, указывая на связь и близость таких моментов, таких явлений, сопричастность которых зачастую нами оставалась незамеченной. Язык ускользает от всякого анализа, далеко не всегда удается провести ясную грань между мыслью В. В. Бибихина и тех, о ком он пишет (в данном случае Л. Н. Толстого), здесь возникает вопрос, есть ли у В. В. Бибихина собственная философия? Сразу указать на нее невозможно, но нельзя сказать, что нет. Его язык отличен от привычного философского языка, он говорит о лесе, о свалке - и это не просто слова, это абсолютно нетипичные термины, которые тем не менее образуют то пространство, в котором разворачивается строгая мысль, и они удивительно точны, лучше вряд ли можно сказать. Так, например, обращаясь к понятиям «топика» и «метрика», понимаем, что их сложно каким-то образом выделить, отделить, настолько они связаны друг с другом, настолько естественно они включаются в ткань размышлений философа.
II
Соотношение, подобное метрике и топике, можно заметить в «Рождении трагедии» Фридриха Ницше, где Аполлон и Дионис соответствуют топике, а Сократ - метрике.
Поначалу, при первом, возможно, недостаточно внимательном прочтении просто обмануться: может показаться, будто бы расписание аполлоническое. Но Ницше пишет, что Аполлон неотделим от Диониса, поскольку оба являются божествами искусства, различаются они только как художественные миры сновидения и опьянения соответственно.
Аполлон – это самопознание. Он служит выражением необходимой для человека потребности перехода к расписанию и бодрствованию. Кажется, что эти сферы предпочтительнее сна. Вместе с тем на почве познания чувствуем родство - подсознательно - с дионисийским безумием, лесом, по этой причине Аполлон взывает к соблюдению меры.
Наш взгляд способен заметить влекущую его красоту-иллюзию, «кажимость», но под покровом ее скрывается цветение, сила, бьющая через край - дионисийское первобытное исступление. Вот почему, обнаруживая ее, мы оказываемся в непростом положении. Расписание опьяняется, Аполлон являет собой переход от метрики к топике, касание, в той мере, как Ницше зовет его «толкователь снов» [ 10 ] он открывает натуру, он то первое, с чем сталкиваемся при падении в топику.
Дионис, в свою очередь, воплощает в себе опьянение, похмелье, состояние, когда расписание мы уже принять не можем, он уничтожает рамки: «тоска и томление простираются тут дальше, нежели загробный мир, дальше, нежели сами боги; само существование вместе с суетно-блестящим отражением своим в мире богов или в бессмертии потустороннего, здесь отрицается. С осознанием раз узренного - истины - человек видит отныне лишь ужасность и абсурдность бытия…» [ 11 ] .
Дионисийское выражают собой страдание, избыточность природы – все то первое, близкое нам от рождения, даже если мы привыкли думать, что с развитием науки ушли от леса. Говорим, что «надо быть ближе к природе», «поехать на природу», обрести единение с ней и гармонию, «стремиться к истокам». Для нас природа нечто правдивое, но оно отлично от реальности, в которой мы живем, так же как грек в природе видел близость к богам, а хор Сатиров, спутников Диониса, отражавших существование «полнее, правдивее, действительнее, нежели человек культуры, обыкновенно мнящий себя единственной реальностью в этом мире» [ 12 ] , для эллина представлялся самым сердцем природы и проявлением спасительной силы искусства.
Мы привыкли воспринимать только себя, вследствие чего для нас становится тяжелой задачей выносить себя - перед громадой леса, но ὕλη-материя вспыхивает, и тогда дионисийское возбуждение обнаруживает условность схем, так, у Ф. Ницше Сократ вынужден изворачиваться перед силой искусства, и Ницше упоминает о "воле" эллинов, сражавшейся с "соответствующим художественному даром страдания" [ 13 ] .
На самом деле оказывается, что Сократ – аналогия расписания, потому что он уничтожает искусство. Сократ – «теоретический человек». Он отмечен рассудочностью и превосходством над миром путем конструирования, Сократ умирающий – идеал недионисийского духа, так как полагался на сферу разума и не видел в оптимистической диалектике, логизировании, научности, разумности симптомов упадка, никнущей силы.
Несмотря на то, что логическая природа Сократа чрезмерна и не обращается на себя, его все же посещало сомнение: быть может, искусство - дополнение науки? Следует заметить, что науки, созданные нами, - о чем говорит В. В. Бибихин, – ограничены и не целы, в них обрыв. А едино и бесконечно, но не противоположно метрике искусство, поскольку содержит, охватывает собой все, оно – основа всего.
Лес мыслится апофатически, лес возрождает в нас необходимость расписывать то, что в нас безнадежно, и у нас, кроме этой безнадежности, ничего нет. Стремление к дионисийству - красоте - выросло из недостатка, лишения.
Таким образом, это различение «метрика (расписание) - топика (мир)» в «Дневниках Льва Толстого» В. В. Бибихина и «Аполлон и Дионис – Сократ» в «Рождении трагедии» Ф. Ницше позволяет нам увидеть два направления: первое, возникающее вопреки тому, что лес и природа для нас необходимы, мы пытаемся уйти от них метрикой, возможно, из боязни переизбытка, страдания, более близкого соприкосновения с лесом (даже притом, что лес всегда с нами, мы всегда в нем, нас нет в отрыве от леса), чем обычно, когда нас захватит демоническое таинство. Мы не можем уйти в лес, и расписание действует на границе с лесом. Жизнь покоится на необходимости, принуждении - разметке. С другой стороны, там, где начинаем расписывать, лес возвращается прорывающейся природой без посредства человека, дионисийским безумием. Мы забываем, что не можем справиться с лесом, и стремимся к первоначалу вернуться, ведь «сознание не соглашается с тем, что оно уходит, в опьянении: пока оно еще может говорить, оно продолжает говорить, что оно присутствует и вполне контролирует ситуацию, т. е. его отключение происходит совершенно плавно, насилия не чувствуется совершенно. Но и на каждом шагу своей истории сознание соседствует с несознанием без проблем, даже радо этому соседству, и чуть ли не культивирует свои отключения… Сознанию бывает нужно окунуться в "бессознательное", чтобы за его счет расшириться» [ 14 ] , и переход дионисийской скорби к аполлонической иллюзии - тоже творчество.
Сноски