Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
Х. Ортега-и-Гассет. Тема нашего времени.
Перевод выполнен по изданию: Ortega у Gasset J. El tema de nuestro tiempo // Obras completas. T. 3. Madrid, 1950. Т. 3. Cap. 10. P. 192–196. Впервые был опубликован в ротапринтном сборнике «Судьба искусства и культуры в западноевропейской мысли XX века» (Вып. 2. М., 1980). Впоследствии вошел в сборники «Самосознание европейской культуры XX века: Мыслители и писатели Запада о месте культуры в современном обществе» (М., 1991) и «Самосознание культуры и искусства XX века» (М., 2000).
Как у Гёте, так и у Ницше, невзирая на чрезмерный зоологизм в языке последнего, открытие имманентных жизненных ценностей было гениальной интуицией, опережавшей чрезвычайное событие будущего: ознаменовавший целую эпоху новый тип чувственности, открытый ими вместе с этими ценностями. Угаданная, возвещенная двумя гениальными пророками, эта — наша — эпоха наступила.
Все старания затушевать тяжкий кризис, через который проходит сейчас западная история, останутся тщетными. Симптомы слишком очевидны, и кто всех упрямее отрицает их, тот постоянно ощущает их в своем сердце. Мало-помалу во всё более широких слоях европейского общества распространяется странный феномен, который можно было бы назвать жизненной дезориентацией.
Мы сохраняем ориентацию, пока нам еще совершенно ясно, где у нас помещается север и где юг, некие крайние отметины, служащие непоколебимыми точками отсчета для наших действий и движений. Поскольку в своей глубочайшей сути жизнь и есть действие и движение, преследуемые цели составляют неотъемлемую часть живого существа. Предметы надежды, предметы веры, предметы поклонения и обожествления соткались вокруг нашей личности действием нашей же жизненной потенции, образовав некую биологическую оболочку, неразрывно связанную с нашим телом и нашей душой. Наша жизнь — функция нашего окружения, и оно, в свою очередь, зависит от нашей чувственности. По мере развития живого существа меняется окружение, а главное, перспектива окружающих вещей. Вообразите себе на минуту такой сдвиг, когда великие цели, вчера придававшие ясную архитектонику нашему жизненному пространству, утеряли свою четкость, притягательность, силу и власть над нами, хотя то, что призвано их заменить, еще не достигло очевидности и необходимой убедительности. В подобную эпоху окружающее нас пространство чудится распавшимся, шатким, колышущимся вокруг индивида, шаги которого тоже делаются неуверенными, потому что поколеблены и размыты точки отсчета. Сам путь, словно ускользая из-под ног, приобретает зыбкую неопределенность.
В такой вот ситуации находится сегодня европейское существование. Система ценностей, организовывавшая человеческую деятельность еще какие-нибудь тридцать лет назад, утратила свою очевидность, притягательность, императивность. Западный человек заболел ярко выраженной дезориентацией, не зная больше, по каким звездам жить.
Точнее: еще тридцать лет назад огромное большинство европейского человечества жило для культуры. Наука, искусство, право казались самодовлеющими величинами; жизнь, всецело посвященная им, перед внутренним судом совести оставалась полноценной. Отдельные индивиды, конечно, могли изменять им и пускаться в другие, более сомнительные предприятия, но при этом они прекрасно осознавали, что отдаются вольной прихоти, гораздо глубже которой непоколебимой твердыней залегает культура, оправдывая их существование. В любой момент можно было вернуться к надежным канонизированным формам бытия. Так, в христианскую эпоху Европы грешник ощущал свою недостойную жизнь щепкой, носимой над подводным камнем веры в Божий закон, живущий в тайниках души.
...Что ж? Неужели теперь мы перестали верить в эти великие цели? Неужели нас не захватывают больше ни право, ни наука, ни искусство?
Долго думать над ответом не приходится. Нет, мы по-прежнему верим, только уже не так и словно с другой дистанции. Возможно, образ нового мирочувствия ярче всего прояснится на примере нового искусства. С поразительным единодушием новейшее поколение всех западных стран производит искусство — музыку, живопись, поэзию, — выходящее за пределы досягаемости для старших поколений. Культурно зрелые люди, самым решительным образом настроившись на благожелательный тон, все равно не могут принять новое искусство по той элементарной причине, что никак не поймут его. Не то что оно им кажется лучше или хуже старого — оно просто не кажется им искусством, и они начинают вполне серьезно подозревать, что дело тут идет о гигантском фарсе, сеть умышленного потакательства которому раскинулась по всей Европе и Америке.
Не так уж трудно объяснить этот необходимый раскол поколений. На предыдущих ступенях художественного развития перемены стиля, как они ни были глубоки (вспомним о ломке неоклассических вкусов под влиянием романтизма), всегда ограничивались избранием новых эстетических предметов. Предпочтительные формы красоты все время менялись. Но сквозь все эти вариации предмета искусства неизменными оставались позиция творца и дистанция между ним и его искусством. В случае с поколением, начинающим свою жизнь сегодня, трансформация радикальна. Молодое искусство отличается от традиционного не столько предметно, сколько тем, что в корне изменилось отношение к нему личности. Общий симптом нового стиля, просвечивающий за всеми его многообразными проявлениями, — перемещение искусства из сферы жизненно «серьезного», его неспособность дальше служить центром жизненного тяготения. Полурелигиозный, высоко патетический характер, который века два назад приняло эстетическое наслаждение, теперь полностью выветрился. Для чувственности новых людей искусство становится филистерством, неискусством, как только его начинают принимать всерьез.
Серьезна та сфера, через которую проходит ось нашего существования. Так вот, искусство не может нести на себе груз нашей жизни. Силясь сделать это, оно терпит крушение, теряя столь нужную ему грациозную легкость. Если вместо этого мы перенесем свои эстетические интересы из жизненного средоточия на периферию, если вместо тяжеловесных упований на искусство будем брать его таким, как оно есть, — как развлечение, игру, наслаждение, — творение искусства вновь обретет свою чарующую трепетность... Для стариков недостаток серьезности в новом искусстве — порок, сам по себе способный все погубить, тогда как для молодых такой недостаток серьезности — высшая ценность, и они намерены предаваться этому пороку вполне сознательно и со всей решимостью.
Такой вираж в художнической позиции перед лицом искусства заявляет об одной из важнейших черт современного жизнеощущения: о том, что я давно уже называю спортивным и праздничным чувством жизни. Культурный прогрессизм, эта религия наших последних двух веков, невольно оценивает всю человеческую деятельность с точки зрения ее результатов. Вынужденное усилие, необходимое для их достижения, есть трудовая деятельность, труд. Недаром XIX век его обожествил. Однако мы должны помнить, что труд этот представляет собой безликое, лишенное внутреннего смысла усилие, наделяемое значимостью только в аспекте потребностей, которым он служит; сам по себе он однороден и потому поддается чисто количественному, почасовому измерению.
Труду противоположен другой тип усилия, рождающийся не по долгу, а как свободный и щедрый порыв жизненной потенции: спорт.
Если трудовое усилие обретает смысл и ценность от ценности продукта, то в спорте, наоборот, спонтанность усилия придает достоинство результату. Щедрая сила раздаривается здесь полными пригоршнями без расчета на награду. Поэтому качество спортивного усилия всегда возвышенно, благородно, его нельзя исчислить единицами меры и веса, как нормальное вознаграждение за труд. К произведениям подлинной ценности можно прийти только путем такого неэкономного усилия: научное и художественное творчество, политический и нравственный героизм, религиозная святость — высокие плоды спортивной увлеченности. Однако будем помнить, что к ним нельзя прийти заранее размеченным путем. Нельзя поставить перед собой задачу — открыть физический закон; его можно найти как нежданный подарок, незримо ожидающий вдохновенного и бескорыстного испытателя природы.
Жизнь, видящая больше интереса и ценности в своей собственной игре, чем в некогда столь престижных целях культуры, придаст всем своим усилиям присущий спорту радостный, непринужденный и отчасти вызывающий облик. Вконец потускнеет постное лицо труда, думающего оправдать себя патетическими рассуждениями об обязанностях человека и священной работе культуры. Блестящие творения будут создаваться словно шутя и без всяких многозначительных околичностей. Поэт, как хороший футболист, будет справляться со своим искусством носком ноги. На всем XIX веке от его начала до завершения отпечатлелся горький облик тяжелого трудового дня. И вот сегодня молодые люди намерены, кажется, придать нашей жизни блеск ничем не замутненного праздника.
Ценности культуры не погибли, однако они стали другими по своему рангу. В любой перспективе появление нового элемента влечет за собой перетасовку всех остальных в иерархии. Таким же образом в новой спонтанной системе оценок, которую несет с собой новый человек, которая и составляет этого человека, выявилась одна новая ценность — витальная — и простым фактом своего присутствия начала вытеснять остальные.
Все старания затушевать тяжкий кризис, через который проходит сейчас западная история, останутся тщетными. Симптомы слишком очевидны, и кто всех упрямее отрицает их, тот постоянно ощущает их в своем сердце. Мало-помалу во всё более широких слоях европейского общества распространяется странный феномен, который можно было бы назвать жизненной дезориентацией.
Мы сохраняем ориентацию, пока нам еще совершенно ясно, где у нас помещается север и где юг, некие крайние отметины, служащие непоколебимыми точками отсчета для наших действий и движений. Поскольку в своей глубочайшей сути жизнь и есть действие и движение, преследуемые цели составляют неотъемлемую часть живого существа. Предметы надежды, предметы веры, предметы поклонения и обожествления соткались вокруг нашей личности действием нашей же жизненной потенции, образовав некую биологическую оболочку, неразрывно связанную с нашим телом и нашей душой. Наша жизнь — функция нашего окружения, и оно, в свою очередь, зависит от нашей чувственности. По мере развития живого существа меняется окружение, а главное, перспектива окружающих вещей. Вообразите себе на минуту такой сдвиг, когда великие цели, вчера придававшие ясную архитектонику нашему жизненному пространству, утеряли свою четкость, притягательность, силу и власть над нами, хотя то, что призвано их заменить, еще не достигло очевидности и необходимой убедительности. В подобную эпоху окружающее нас пространство чудится распавшимся, шатким, колышущимся вокруг индивида, шаги которого тоже делаются неуверенными, потому что поколеблены и размыты точки отсчета. Сам путь, словно ускользая из-под ног, приобретает зыбкую неопределенность.
В такой вот ситуации находится сегодня европейское существование. Система ценностей, организовывавшая человеческую деятельность еще какие-нибудь тридцать лет назад, утратила свою очевидность, притягательность, императивность. Западный человек заболел ярко выраженной дезориентацией, не зная больше, по каким звездам жить.
Точнее: еще тридцать лет назад огромное большинство европейского человечества жило для культуры. Наука, искусство, право казались самодовлеющими величинами; жизнь, всецело посвященная им, перед внутренним судом совести оставалась полноценной. Отдельные индивиды, конечно, могли изменять им и пускаться в другие, более сомнительные предприятия, но при этом они прекрасно осознавали, что отдаются вольной прихоти, гораздо глубже которой непоколебимой твердыней залегает культура, оправдывая их существование. В любой момент можно было вернуться к надежным канонизированным формам бытия. Так, в христианскую эпоху Европы грешник ощущал свою недостойную жизнь щепкой, носимой над подводным камнем веры в Божий закон, живущий в тайниках души.
...Что ж? Неужели теперь мы перестали верить в эти великие цели? Неужели нас не захватывают больше ни право, ни наука, ни искусство?
Долго думать над ответом не приходится. Нет, мы по-прежнему верим, только уже не так и словно с другой дистанции. Возможно, образ нового мирочувствия ярче всего прояснится на примере нового искусства. С поразительным единодушием новейшее поколение всех западных стран производит искусство — музыку, живопись, поэзию, — выходящее за пределы досягаемости для старших поколений. Культурно зрелые люди, самым решительным образом настроившись на благожелательный тон, все равно не могут принять новое искусство по той элементарной причине, что никак не поймут его. Не то что оно им кажется лучше или хуже старого — оно просто не кажется им искусством, и они начинают вполне серьезно подозревать, что дело тут идет о гигантском фарсе, сеть умышленного потакательства которому раскинулась по всей Европе и Америке.
Не так уж трудно объяснить этот необходимый раскол поколений. На предыдущих ступенях художественного развития перемены стиля, как они ни были глубоки (вспомним о ломке неоклассических вкусов под влиянием романтизма), всегда ограничивались избранием новых эстетических предметов. Предпочтительные формы красоты все время менялись. Но сквозь все эти вариации предмета искусства неизменными оставались позиция творца и дистанция между ним и его искусством. В случае с поколением, начинающим свою жизнь сегодня, трансформация радикальна. Молодое искусство отличается от традиционного не столько предметно, сколько тем, что в корне изменилось отношение к нему личности. Общий симптом нового стиля, просвечивающий за всеми его многообразными проявлениями, — перемещение искусства из сферы жизненно «серьезного», его неспособность дальше служить центром жизненного тяготения. Полурелигиозный, высоко патетический характер, который века два назад приняло эстетическое наслаждение, теперь полностью выветрился. Для чувственности новых людей искусство становится филистерством, неискусством, как только его начинают принимать всерьез.
Серьезна та сфера, через которую проходит ось нашего существования. Так вот, искусство не может нести на себе груз нашей жизни. Силясь сделать это, оно терпит крушение, теряя столь нужную ему грациозную легкость. Если вместо этого мы перенесем свои эстетические интересы из жизненного средоточия на периферию, если вместо тяжеловесных упований на искусство будем брать его таким, как оно есть, — как развлечение, игру, наслаждение, — творение искусства вновь обретет свою чарующую трепетность... Для стариков недостаток серьезности в новом искусстве — порок, сам по себе способный все погубить, тогда как для молодых такой недостаток серьезности — высшая ценность, и они намерены предаваться этому пороку вполне сознательно и со всей решимостью.
Такой вираж в художнической позиции перед лицом искусства заявляет об одной из важнейших черт современного жизнеощущения: о том, что я давно уже называю спортивным и праздничным чувством жизни. Культурный прогрессизм, эта религия наших последних двух веков, невольно оценивает всю человеческую деятельность с точки зрения ее результатов. Вынужденное усилие, необходимое для их достижения, есть трудовая деятельность, труд. Недаром XIX век его обожествил. Однако мы должны помнить, что труд этот представляет собой безликое, лишенное внутреннего смысла усилие, наделяемое значимостью только в аспекте потребностей, которым он служит; сам по себе он однороден и потому поддается чисто количественному, почасовому измерению.
Труду противоположен другой тип усилия, рождающийся не по долгу, а как свободный и щедрый порыв жизненной потенции: спорт.
Если трудовое усилие обретает смысл и ценность от ценности продукта, то в спорте, наоборот, спонтанность усилия придает достоинство результату. Щедрая сила раздаривается здесь полными пригоршнями без расчета на награду. Поэтому качество спортивного усилия всегда возвышенно, благородно, его нельзя исчислить единицами меры и веса, как нормальное вознаграждение за труд. К произведениям подлинной ценности можно прийти только путем такого неэкономного усилия: научное и художественное творчество, политический и нравственный героизм, религиозная святость — высокие плоды спортивной увлеченности. Однако будем помнить, что к ним нельзя прийти заранее размеченным путем. Нельзя поставить перед собой задачу — открыть физический закон; его можно найти как нежданный подарок, незримо ожидающий вдохновенного и бескорыстного испытателя природы.
Жизнь, видящая больше интереса и ценности в своей собственной игре, чем в некогда столь престижных целях культуры, придаст всем своим усилиям присущий спорту радостный, непринужденный и отчасти вызывающий облик. Вконец потускнеет постное лицо труда, думающего оправдать себя патетическими рассуждениями об обязанностях человека и священной работе культуры. Блестящие творения будут создаваться словно шутя и без всяких многозначительных околичностей. Поэт, как хороший футболист, будет справляться со своим искусством носком ноги. На всем XIX веке от его начала до завершения отпечатлелся горький облик тяжелого трудового дня. И вот сегодня молодые люди намерены, кажется, придать нашей жизни блеск ничем не замутненного праздника.
Ценности культуры не погибли, однако они стали другими по своему рангу. В любой перспективе появление нового элемента влечет за собой перетасовку всех остальных в иерархии. Таким же образом в новой спонтанной системе оценок, которую несет с собой новый человек, которая и составляет этого человека, выявилась одна новая ценность — витальная — и простым фактом своего присутствия начала вытеснять остальные.