Язык так или иначе не сводится к подбору знаков для вещей. Он начинается с выбора говорить или не говорить. Выбор между молчанием и знаком раньше чем выбор между знаком и знаком. Слово может быть менее говорящим чем молчание и нуждается в обеспечении этим последним. Молчание необходимый фон слова. Человеческой речи в отличие от голосов животных могло не быть. Птица не может не петь в мае. Человек мог и не заговорить. Текст соткан утком слова по основе молчания.
 
 
ru | eng | de
Чувство предела у Аристотеля
Текст не датирован, в библиографии не упоминается. Примечания редакторские.

У Аристотеля, как известно, дело обстоит не очень удобно с первыми началами. Когда заходит речь о том, чтобы познать первые вещи, бытие, суть или сущность, то категориальные суждения и инструментарий умозаключений, вообще научная методология как-то отступают на второй план. Логические законы участвуют в выявлении составного бытия. Если мы захотим установить существование — человека, то сможем вполне технично поставить вопрос о том, что такое человек и что такое существование, и готовиться потом к другому вопросу, совместимы ли эти два предмета. Это пока еще вполне разумное рассуждение. Но когда мы дойдем так до бытия просто, а не захотим определять его через другие вещи, чтобы не ходить по кругу, и замыслим понять его как таковое, то рациональная почва уйдет у нас из-под ног. Мы сможем — «сможем» здесь уже совсем в другом смысле, в смысле «может случиться так, что» мы прикоснемся к нему умом и тогда как-то дадим сказаться этому прикосновению, но можем — в том же смысле вероятности — и не прикоснуться. И мы не распоряжаемся этими возможностями, они происходят с нами и могут не произойти. Или даже не то что мы прикасаемся или не прикасаемся: ум поглощается своим умопостигаемым, тонет в нём, растворяется, сам превращается в умопостигаемое весь и сам себе не принадлежит, мало что не распоряжается происходящим. Приближение к первым началам не проходит бесследно и безнаказанно, мы хотели бы их схватить, но захватывают они нас. Это первые начала.

На отдалении от них всё как будто бы идет более благополучно. Науки и умения разрабатывают и развертывают свои нормы, законы и правила, рассуждение движется от общего к конкретному, создаются предписания для деятельности. Но надо приступить к практической деятельности, врач подходит к больному, рулевой садится за руль, и тут оказывается, что опять правила и предписания каким-то странным образом отстают на второй план, для именно вот этого больного, которого, может быть, надо оперировать, для именно такого-вот моря в это время дня и при такой погоде предписаний нет. Для уникальных единичностей в принципе нет норм. Оглядываться на правила больше не приходится, надо смотреть πρὸς τὸν καιρὸν (ЭН II 2  [ 1 ]  ), чувствовать, пора или не пора оперировать или отплывать. Если человек не чувствует, что именно надо здесь и сейчас сделать, ему по-настоящему уже никто и ничто не поможет.

Положение человека перед последними, «отдельными» вещами такое же странное, как перед первыми сущностями. Руководства его оставили. Он впервые и вдруг абсолютно свободен. О его решениях судит его внутреннее ощущение и больше никто. Критерий практики у Аристотеля — чувство (ЭН II 9). Но ведь чувство может прийти, а может не прийти. Ты знаешь и чувствуешь, чувствуешь и знаешь, что ты можешь и смеешь сейчас оперировать этого больного, или выступить всенародно со своей философской системой, или ты не чувствуешь и не знаешь этого; и никакими человеческими силами призвать на себя озарение, если оно не пришло, ты не можешь. Чувство само в себе, как непосредственная данность, всегда безошибочно и истинно. Но чувство, по Аристотелю, есть чувство присутствия ощущения или чувство его отсутствия. Что из этих двух вещей человек сейчас испытывает, решает не он и распоряжается не он. Как раз в ту минуту, когда индивид в своих неповторимых обстоятельствах вышел, кажется, на простор абсолютной свободы, он оказывается с головой выдан чему-то абсолютно другому.

В пространстве между первыми и последними вещами, подступая к ним, но не распространяясь на них, располагается область рациональности, науки и техники. Это знаменитая теория, она имеет дело с универсалиями. Разум здесь не спотыкается о ситуации, когда ему надо было бы ждать у моря погоды. И всё-таки теория есть высшая практика. Рассуждение, кроме своей собственной правильности, нуждается еще в знании, когда именно, где и как его вести, а об этом науки нет, это опять надо чувствовать, но можно ведь так и не почувствовать. Когда философия плоха, она обычно бывает плоха не ошибочностью своих умозаключении, а своей неуместностью. Чувство — критерий практики, в том числе высшей практики, т. е. теории.

Стало быть, дело обстоит как будто бы так: Поднимаясь к первым началам вещей или опускаясь к последним самым индивидуальным данностям, мы останавливаемся на чувствующем уме или на умном чувстве, на том, что рассуждение как бы обрывается и мы должны дальше полагаться на что-то другое. Первые и последние вещи останавливают на себе разум. В них чувство, которое есть по своему существу ум, и ум, который осязает свой предмет с ощутимой достоверностью, непосредственно прикасаются к первой или последней, к первой и последней данности. В том, что прямо касается этого прикосновения, не может быть ошибки и не может быть спора, потому что явное, очевидное касание или есть, и мы это чувствуем, или его нет, и мы это тоже чувствуем с той же последней ясностью.

Против этого предположения о том, что в началах и в концах всей области науки, техники и вообще разумного пользования рациональным инструментарием, а значит действий через то или иное посредство, нас ожидают последние пределы, или может быть один и тот же предел, где мы уже имеем дело прямо с непосредственной данностью, говорит то очевидное обстоятельство, что как раз чувства ничего не воспринимают и не могут воспринимать непосредственно. Зрение смотрит через воздух, слух слышит через воздух, вкус чувствует через воду, для чувств нужен промежуток, простор, среда, чтобы не было непосредственного столкновения органа чувств с предметом. Если орган чувств как-то войдет в непосредственное соприкосновение с предметом, то он сразу перестанет ощущать что бы то ни было. Все чувства у Аристотеля как бы вырастают на почве осязания, единственного абсолютно необходимого чувства; без осязания живое существо не может существовать, а без всех остальных чувств всё-таки может. Но осязание, оказывается, еще дальше от непосредственности, чем другие чувства; в самом деле, среда для органа осязания, который расположен где-то внутри живого существа, — это тело; тело состоит, кроме воды и воздуха, еще и из земли, значит, в этой среде для ощущения больше промежуточных препятствий. Надо сказать об органе осязания еще и другое. У Аристотеля осязание — самое очеловеченное из всех чувств, только совершенство осязания, а не, скажем, совершенство зрения или слуха прямо сопутствует одаренности человека. Выходит, кроме той среды, какой выступает тело, между органом осязания и предметом осязания неким образом размещается в качестве среды вся разумная человеческая природа. Когда ум прикасается к первым сущностям, человек тоже не превращается в какое-нибудь вдохновенное животное, его рациональная природа остается и опять стоит тут неизбежной, а может быть и необходимой средой.

В этом свете, ввиду этой совершенно явной не-непосредственности чувственного восприятия, заявления Аристотеля, что единичное чувственное восприятие единичного воспринимаемого как такового всегда безошибочно и истинно, выглядит странно. Как правило, эту странность просто обходят стороной, и уж в отношении чувственного восприятия самой первой из общепризнанных истин считается та, что оно несовершенно и ненадежно, особенно по сравнению с той точностью, какая достигается в науках. В самом деле, почему Аристотель сказал, что ощущение как таковое само по себе всегда истинно?

В научном знании постижения намного однозначнее и строже, чем чувственный опыт. Но зато у научного знания есть черта незапятнанной универсальности: оно не изменяет человека. Оттого, что я просто знаю, как ведет себя добродетельный и достойный человек, я лично еще не перестаю жить безобразно и отвратительно. Я могу уметь произносить кряду целые серии научных рассуждений, и это еще никак не гарантирует мне, что я на самом деле что-то реально могу и умею. Научный дискурс поразительным образом умеет оставлять человека незатронутым. В каком-то смысле это, может быть, и удобно. И всё-таки жизнь души в добродетели; добродетель начинается там, где начинается практическое действие; практическое действие не начнется без перехода от универсальных истин науки к индивидуальному, отдельному, частному. Для индивидуального нет предписаний. Я должен чувствовать, как надо поступить.

А если я не чувствую? Предмет зрения есть видимое и невидимое, предмет осязания — осязаемое и неосязаемое (О душе II 12, конец  [ 2 ]  ). Если я ничего не ощущаю, если никакое чувство мне ничего не подсказывает, то и это тоже мое ощущение, и бесчувствие происходит непосредственно со мной точно так же, как происходило бы ощущение. Человек может увидеть или не увидеть, слышать или не расслышать, может увидеть неправильно, но в любом из этих случаев, в отличие от того, что происходит в науке и технике, то, что случилось с ним, случилось. В этом вот единственном смысле ощущение как таковое само по себе всегда безошибочно и истинно (II 6, 418 a 15–16; III 3, 427 b 11–12; III 3, 428 b 18–22; III 6, 430 b 29  [ 3 ]  ). Наличие или отсутствие ощущения у такого-то, в такой-то момент, в таких-то неповторимых обстоятельствах было, и это событие уже ничто и никогда не сможет отменить, оно раз навсегда отметило собой человека, который растратился на него своими потенциями. И примерно таким же образом на пределе первых вещей прикосновение ума к простоте простого бытия было или не было, и то или другое истинно случилось с человеком навсегда.

В учении Аристотеля о практике как собрании неповторимых конкретных действий и о чувстве как критерии практики человеческая жизнь открывается как место, где события могут случаться неотменимо. Чувство, что случающееся вот здесь и сейчас нельзя уже никак будет задним числом сделать несуществовавшим, истинно и безошибочно. Это чувство заставляет человека действовать во всей полноте своей «энергии» — тем более, что и его бездействие, так сказать, тоже произошло бы непоправимым образом в области истины, которая ведь вечна, и никакая сила на небе и на земле уже не смогла бы потом это бездействие отменить.

Т. е. чувство не ὁτί, а ὅτι — опыт прикосновения. История  [ 4 ]  .
Сноски
Copyright © Bibikhin Все права защищены
Наверх
array(2) {
  ["ruID"]=>
  int(1)
  ["img_load"]=>
  string(0) ""
}